Посторонний - Альбер Камю
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В пять часов опять загрохотали трамваи. С пригородного стадиона возвращались любители футбола, облепившие и площадку, и ступеньки, и буфера. Следующие трамваи привезли самих игроков, которых я узнал по их чемоданчикам. Они пели и орали во все горло, что их команда покрыла себя славой. Некоторые махали мне рукой. Один даже крикнул: «Наша взяла!» А я ответил: «Молодцы!» – и закивал головой. Потом покатилась волна автомобилей.
День все тянулся. Небо над крышами стало красноватым, и с вечерними сумерками улицы ожили. Люди возвращались с прогулок. Среди них я заметил «изящного господина». Дети хныкали, родителям приходилось тащить их за руки. И почти тотчас же из нашего кинотеатра хлынула толпа зрителей. Судя по решительным резким жестам молодых парней, там показывали приключенческий фильм. Немного позднее вернулись те, кто ездил в центральные кинотеатры. Эти вели себя более сдержанно. Они еще смеялись, но время от времени задумывались и казались усталыми. Домой им, как видно, не хотелось – они прохаживались по тротуару на противоположной стороне улицы. Девушки из нашего квартала тоже прогуливались под ручку. Парни старались преградить им дорогу, выкрикивали шуточки, и девушки, отворачиваясь, хихикали. Некоторых красоток я знал, и они мне кивали.
Вдруг зажглись уличные фонари, и тогда побледнели первые звезды, мерцавшие в ночном небе. Мне надоело смотреть на тротуары, на прохожих, на горевшие огни. Под фонарями блестел, как мокрый, асфальт мостовой; пробегавшие с равномерными промежутками трамваи бросали отсветы своих огней на чьи-нибудь блестящие волосы, улыбающиеся губы или серебряный браслет. А потом трамваи стали пробегать реже, над деревьями и фонарями нависла густая тьма, мало-помалу квартал опустел, и уже первая кошка медленно пересекла вновь обезлюдевшую улицу. Я вспомнил, что надо поесть. У меня немного болела шея – оттого что я долго сидел, навалившись локтями на спинку стула. Сходив в лавку за хлебом и макаронами, я состряпал себе ужин и поел стоя. Потом я хотел было выкурить у окна сигарету, но стало прохладно, и я продрог. Я затворил балконную дверь, затворил окно и, возвращаясь, увидел в зеркале угол стола, а на нем спиртовку и куски хлеба. Ну вот, подумал я, воскресенье я скоротал, маму уже похоронили, завтра я опять пойду на работу, и, в общем, ничего не изменилось.
Сегодня пришлось много поработать в конторе. Патрон встретил меня весьма любезно. Спросил, не очень ли я устал и сколько лет было маме. Чтобы не ошибиться, я сказал: «Уже за шестьдесят». Не знаю почему, но вид у него был такой, словно ему стало легче оттого, что дело можно считать законченным.
На моем столе скопилась груда коносаментов, которые надо было разобрать. Перед тем как пойти позавтракать, я вымыл руки. В полдень это приятно – не то что вечером: тогда полотенце на катушке всегда бывает совершенно мокрое – ведь им пользовались целый день. Однажды я сказал об этом патрону. Он ответил, что это мелочь досадная, но не имеющая значения. Я немного задержался и вышел только в половине первого вместе с Эмманюэлем из экспедиции. Наша контора выходит на море, и мы зазевались, разглядывая пароходы, стоявшие в порту, где все сверкало на солнце. Как раз тут подъехал грузовик, громыхая цепями и выхлопами газа. Эмманюэль спросил: «Может, вскочим?» И я побежал к грузовику. Но он уже тронулся, и мы помчались за ним вдогонку. Меня оглушал грохот, ослепляла пыль. Я ничего не видел и не чувствовал, весь отдавшись бездумному порыву этой гонки среди лебедок, подъемных кранов, корабельных мачт, танцующих вдали на волнах, и причаленных судов, мимо которых мы бежали. Я первым схватился за борт и вскочил в кузов. Потом помог Эмманюэлю, и мы уселись. Оба мы запыхались, едва дышали; грузовик подпрыгивал на неровных булыжниках набережной, кругом летала пыль, сверкало солнце. Эмманюэль закатывался хохотом.
Мы обливались потом, когда добрались до Селеста. Он, как всегда, восседал на своем месте, седоусый, толстобрюхий, в длинном фартуке. Он спросил меня:
– Все-таки идут дела-то? – Я ответил, что «все-таки идут» и что я очень проголодался. Быстро расправившись с завтраком, я выпил кофе. Потом забежал домой, поспал немного, потому что хватил лишний стаканчик вина. Когда проснулся, очень захотелось курить. Но было уже поздно, я побежал к трамвайной остановке. В конторе опять засел за работу, в жаре, в духоте. Зато вечером было так приятно, возвращаясь домой, медленно идти по набережным. Небо уже принимало зеленоватый оттенок, на душе было тихо, спокойно. И все же я пошел прямо домой, хотелось сварить себе на ужин картошки.
Поднимаясь по темной лестнице, я наткнулся на своего соседа, старика Саламано. Он вел на поводке собаку. Вот уже восемь лет, как они неразлучны. Собака хорошей породы – спаниель, но вся в каких-то паршах, почти что облезла, покрылась болячками и коричневыми струпьями. Старик Саламано живет одиноко вместе с ней в маленькой комнатушке и в конце концов стал похож на своего пса. На лице у него красноватые шишки, вместо усов и бороды желтая реденькая щетина. А собака переняла повадки хозяина: ходит, сгорбившись, мордой вперед и вытянув шею. Они как будто одной породы, а между тем ненавидят друг друга. Два раза в день – в одиннадцать утра и в шесть вечера старик выводит свою собаку на улицу. Все восемь лет маршрут их прогулок не меняется. Их непременно увидишь на Лионской улице. Собака бежит впереди и так сильно натягивает поводок, что Саламано спотыкается. Тогда он бьет ее и ругает. Она в ужасе распластывается, ползет на животе. Старику приходится тащить ее. Теперь его черед натягивать поводок. Потом собака все забывает, снова тянет за собой хозяина, и снова он бьет ее и ругает. Вот оба они стоят на тротуаре и смотрят друг на друга – собака с ужасом, человек – с ненавистью. И так бывает каждый день. Когда собака хочет помочиться, старик не дает ей на это времени, тянет ее, и она семенит за ним, оставляя на тротуаре длинную полосу капелек. Если ей случится сделать свои дела в комнате, Саламано опять ее бьет. И все это тянется уже восемь лет. Селест всегда говорит: «Вот несчастные!», но кто разберется, верно ли это? Когда я встретился на лестнице с Саламано, он как раз ругал свою собаку: «Сволочь! Падаль!», а собака скулила. Я сказал: «Добрый вечер!», но старик все ругался. Тогда я спросил, что ему сделала собака. Он ничего не ответил, а только твердил: «Сволочь! Падаль!» Я смутно видел, что он наклонился над собакой и что-то поправляет на ее ошейнике. Я повторил вопрос громче. Тогда он, не оборачиваясь, ответил с каким-то сдержанным бешенством: «Пропади она пропадом!» И потащил за собой собаку, а она упиралась всеми четырьмя лапами и жалобно скулила.
Как раз в эту минуту подошел второй мой сосед, с той же лестничной площадки. В квартале говорили, что он сутенер, живет на счет женщин. Однако, когда спрашивают, какая у него специальность, он называет себя кладовщиком. В общем, его очень не любят. Но со мной он часто заговаривает и даже заходит ко мне на минутку, потому что я его слушаю, Я нахожу, что он рассказывает интересные вещи. И у меня нет никаких оснований отворачиваться от него. Его зовут Раймон Синтес. Он невысок ростом, широкоплеч, а нос у него, как у боксера. Одет всегда очень прилично. Про старика Саламано и его собаку он тоже мне как-то сказал: «Вот несчастные!» И спросил, не противно ли мне глядеть на них. Я ответил, что нет, не противно.