Знал, видел, разговаривал - Юрий Фомич Помозов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вы не прислали мне рецензию?
— Да как-то не догадался…
— Жаль, жаль!
* * *
Он мог бы сесть в кресло напротив меня — это придало бы нашей беседе еще большую доверительность. Но я понимаю: простенький стул с подушечкой, священное место мастера у письменного стола, влечет его бессознательно, неодолимо, он не мыслит и часа прожить, чтобы не врасти в него всем своим существом, — именно врасти, ибо сидит он, вжав голову в плечи, по-орлиному нахохлившись, весь как бы вобравшись внутрь себя, нагнетая энергию духа для броска в новую, незнаемую творческую высь.
Невольно припомнились его крылатые слова: «Я отдаю всего себя искусству, как боец отдает жизнь».
Несколько месяцев назад я закончил новую «волжскую» книгу — о саратовских плесах.
Создана она из отрывистых путевых записей, с виду будто бы и хаотичных, на самом же деле нанизанных на острие внутреннего, или, как еще говорят, подводного, сюжета. Но все-таки не радость свершенного испытываю я, а какую-то смутную давящую неудовлетворенность… и хочется доверить все тревоги Константину Александровичу, под обаянием его терпеливой и участливой вдумчивости.
— Чувствую, тороплюсь я, как путешественник, который устал в дороге и соскучился по дому, — признаюсь я. — К тому же побаиваюсь: едва ли меня одного хватит на всю Волгу. Уж лучше бы, пожалуй, составить из всех книг одну…
— Это что ж, наподобие Библии, вроде некоего фолианта? — усмехается Федин и обжигает меня синим холодком из-под обвисших бровей. — Нет, вы уж продолжайте свою волжскую эпопею. А в одну книгу всю реку-богатыршу не втиснешь — куда там! Она широко и вольно вошла в жизнь России, так пусть и ваш замысел не утрачивает широты.
* * *
Меня волнует ленинская тема в нашей литературе. Сама Волга, прихлынув к Ульяновску, привела меня к раздумьям о Ленине и вдохновила на создание рассказов о его детстве и отрочестве на береговых кручах знаменитого симбирского Венца. Я сделал попытку изнутри раскрыть характер Володи Ульянова, вперекор распространенной манере рисовать его внешним, то есть описательным штрихом, и я был огорчен, когда мое благое стремление не нашло поддержки ни у редакторов, ни у большинства писателей, причем один из них заявил упрямо, непререкаемо: «Еще не пришло время изображать вождя… через его мироощущения».
— Но ведь это же полное отступничество художника! — горячо исповедуюсь я. — Есть только один путь для глубинного раскрытия характера — путь всепроникающего психологизма. Почему же надо ему изменять при изображении Ленина?
Федин слушал внимательно — так, как только умеет слушать он: с прицельной сосредоточенностью всего существа в остром и твердом взгляде, при полной неподвижности на стуле, словно опасался, что каждое его, пусть нечаянное движение может, подобно выскочившему порожистому камню, нарушить плавное течение рассказа собеседника.
Когда я умолк, Константин Александрович не возразил мне, но и не выразил одобрения моим запальчивым словам. Какая-то кроткая размягченность пропитала острые черты его суховатого, с орлиным профилем, лица, а щеки тонко порозовели, тронутые жаром скрытого, где-то у сердца закипающего волнения.
— Знаете, летом двадцатого года мне, тогдашнему корреспонденту «Петроградской правды», посчастливилось присутствовать на открытии очередного конгресса Третьего, Коммунистического Интернационала…
В голосе Федина, уже незнакомом, глуховатом, чувствовалась медленная раздумчивость: он словно бы еще сгущал напряженным усилием памяти драгоценные россыпи воспоминаний. Но едва он произнес слово «Ленин», речь его убыстрилась, голос набрал звучную силу, все слова празднично засветились. И я как бы воочию увидел Владимира Ильича: вот он торопливо идет через весь зал, и его голова, наклоненная вперед, точно рассекает встречный поток воздуха и прибойный гул аплодисментов; а вот, стоя уже на кафедре, он долго перебирает бумажки — ждет, пока не угомонится бушующий зал, наконец не выдерживает — вскидывает руку, начинает трясти ею, но когда и это не помогает — принимается сердито постукивать по циферблату часов.
И, оживляясь, Федин порывисто выкинул левую руку, подержал ее на отлете, как бы показывая часы… и вдруг принялся крепко, ребристо приударять по твердой ладони двумя соединенными пальцами правой руки, причем приударял с веской артистической пластичностью (ведь он когда-то был актером) и все больше, казалось, воодушевлялся дорогими воспоминаниями молодости: играл в такт речи бровями и всеми мускулами разгоревшегося лица.
— Конечно же, я написал об этой встрече. Образ Ленина, несмотря на отпущенные мне два небольших столбца газетного набора, получился наглядным, да жаль, в композиции недоставало воздуха, пространства. Тогда-то у меня и возникла мысль написать рассказ. А случилось это так: перечитывал я как-то свой очерк и обратил внимание на одну фразу — про то, как художник пересаживался с места на место, чтобы получше зарисовать Владимира Ильича…
Я слушал Федина, невольно припоминал его, ставший уже хрестоматийным, рассказ «Рисунок с Ленина», и мне казалось, что Константин Александрович мягко и ненавязчиво, самим жизненным фактом, отстаивал право писателя и на внешнюю изобразительность вождя, но при одном решающем условии: если неподдельное волнение художника возвышает его до избранной ответственной темы и если дорогой образ, прежде чем утвердиться на бумаге, прошел сквозь твое сердце и стал л и ч н о дорогим тебе.
* * *
Удивительно прост Федин в обращении — чувствуешь, что разговариваешь с человеком чуть ли не равным тебе по годам, другом-единомышленником, поневоле забываешься и держишься сам естественно, без натянутости.
И все-таки… все-таки я постеснялся прочитать из новой своей книги главку, заранее припасенную на случай встречи, — вот эту самую главку:
Не могу представить Сызрань без молодого Федина!
Вот он, одержимый жаждой сотворения новой жизни, гордый сознанием причастности своей судьбы к судьбе народа, весь как бы раскованный после вынужденного замкнутого прозябания в немецком плену, приезжает зимой 1919 года в глухую уездную Сызрань. Он худ, угловат совсем по-юношески, но в его высокой, гибкой фигуре, в остро выпирающих при ходьбе коленях — напряженная готовность бойца к броску. Его чутко раздвинутые уши точно бы прислушиваются к дыханию притаившейся незнакомой жизни; в синем взгляде волгаря — пытливая и тревожная сосредоточенность разведчика, первооткрывателя…
Вскоре Федин пишет отцу в Саратов:
«Я издаю, вернее, буду издавать и редактировать литературный, научный и политический журнал (вероятно, еженедельник). За отсутствием литературных сил придется нести всю работу на своих плечах. В моем распоряжении типография и небольшой штат служащих литературно-издательского подотдела, которым я заведую».
Новорожденный журнал назывался «Отклики», он вышел только семь раз, но в горечи этой неудачи для молодого Федина таилась некая искупительная отрада: ничего, что этот рахитичный ребенок, рожденный, казалось, одной дерзостью горячей молодости, не оправдал скромных ожиданий уездного городка, зато какую