Вечерний свет - Анатолий Николаевич Курчаткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что говорить, были минуты, и дни, и годы даже, когда он жалел, что именно с нею связала судьба, когда хотел, чтобы все перенначилось, н делал навстречу этому иному шаги, принеся ей боль, страдание, отчаяние… да и она небезгрешна перед ним, и как часто была несправедлива и жестока с ним во всяких обыденных мелочах, особенно в молодости… но все это прошлое, давнее, все позади — нелая жизнь прожита вместе, откуда в нем взялся этот сон?
Евлампьев встал с дивана, на котором спал, тихо, на цыпочках, чтобы не разбудить жену, вышел в коридор и притворил в комнату дверь.
Окно на кухне выходило в ту же сторону, что и в комнате, и тоже в ней наискось, в треть кухни, был отгорожен лунный угол.
Евлампьев сел на табуретку, облокотился о стол и некоторое время сидел так, глядя в темно серебрящееся окно. Он спал в майке и трусах, и скоро его стало пробирать холодом и окатнло затем дрожью. Тогда он поднялся, сходил в туалет, вымыл в ванной руки и снова лег. Маша проговорила во сне что-то невнятное, шумно заворочавшись, повернулась на бок и, глубоко вздохнув, затихла. Евлампьев закрыл глаза и, чтобы прежний сон не вегнулся к нему, стал представлять себе, как они с женой идут нынче после кино по аллее, только в другую сторону, не к дому и не при свете, а уже по темноте, скрипит снег под ногами, горят фонари, а голые ветви деревьев от мороза курчаво взялись инеем…
Утром, когда встал, от ночного сна не осталось в Евлампьеве ничего. Он помнил, что ему приснилось, и помнил пронзивший его там, во сне, ужас, но главного, сути сна, самого этого чувства ужаса, — этого в нем не было.
3
Через несколько дней резко, в одну ночь, потеплело, столбик подкрашенного спирта в термометре скакнул вверх чуть не на двадцать делений, и, как это часто бывает, когда зима подзатянется, от снега в течение недели почти ничего не осталось. С яростной силой палило нестерпимо яркое солнце, все было залито вешней водой, бежали по обочинам дорог звонкие, бурляшие ручьи, и мокрые до колен, с озябшими лиловыми руками, с распухшими швыркающими носами мальчишки пускали кораблики, а на просохших, посеревших плешинах асфальта девочки в расстегнутых пальто, с открывшимися отглаженными красными галстуками, кружевными воротничками форменных платьев играли в «классики» и крутили скакалки.
На субботу, восьмое апреля, у Евлампьева приходился день рождения.
С детства у него день рождения связывался с весной, с осевшими преющими снегами, растворенным в голубизну небом, блестящими мокрыми крышами, нынче же, из марта, казалось, что зима дотянется до него, но нет, все произошло по-обычному, н в этом Евлампьеву увиделся добрый знак, предзнаменование, что и в жизни его все останется по-старому. С тех пор как года четыре назад, перед самой пенсней, начала вдруг ни с того ни с сего побаливать голова, нападать какаято непонятная одуряющая слабость, Евлампьев сделался не то чтобы суеверным, но стал как бы загадывать на всякие знаки — сойдется, не сойдется? — и, когда не сходилось, расстраивался по-настоящему…
День рождения был для него днем особым. Не просто днем рождения, но и днем смерти и воскресения.
Ему было уже двадцать шесть тогда, в сорок первом, и по первоначальным планам военкомата он должен был направиться в артиллерийское училище. Но собираться команде в артиллерийское училище не подошел еще срок, а он уже был на перевальном сборном пункте, занимал место на нарах, ел впустую казенную кашу и, исключенный было с двумя десятками таких же, как сам, из предыдущего эшелона, уходившего под Москву, был воткнут в следующий — а может, просто вышел недоукомплект по разнарядке, н ими заткнули «дыру», — и вот колеса теплушки с настланной на пол соломой застучали, загрохотали о рельсы, понесли его на запад… То была середина октября, а в окопы он попал уже в ноябре и в самое пекло — полено, брошенное в огонь, чтобы сгореть.
Но его даже не ранило, окровенило парочку раз скользом прошедшей пулей — и все, хотя за два чистых месяца передовой, с ноября по начало апреля, он девять раз побывал только в атаке,совершенно сумасшедшее везенье. Потом, уже после войны, в сороковых годах, разговаривал в доме отдыха с одним фронтовиком, тот прошел всю войну, с августа сорок первого до Победы, так он участвовал всего лишь в семи атаках, после каждой, считай, попадал в госпиталь. Видимо, небу было угодно, чтобы Евлампьев жил, и, чтобы поздравить его с днем рождения и преподнести ему свой подарок, оно отвело его на переформировку в тыл и отправило в наряд во двор медсанбата пилить для медсанбатовских печей дрова.
Медсанбат размещался в бывшей деревенской школе — самом большом доме деревни. Бревна сплошь были березовые, пила плохо разведенная, тупая, и то и дело приходилось останавливаться, передыхать. Высоко в голубом весеннем небе протянула на восток тройка немецких бомбардировщиков, тяжелый, мощный гул их затих было, растворился в просторе прогревающегося воздуха, но, видимо, с одним случилось что-то еще до подлета к цели, гул, так и не истончившись до конца, стал нарастать вновь — один самолет шел обратно. Неистраченный бомбовый груз еще обременял его брюхо, и где-то ему нужно было освободить себя от него — он и освободил. Животный инстинкт жизни, обостренный, отточенный за месяцы передовой, должен был, едва Евлампьев услышал нарастающий страшный вой, заставить его воткнуться лицом в чавкающую под ногами весеннюю жижу, но инстинкт тылового недоверчивого благодушия взодрал ему кверху подбородок — убедиться в точности происходящего,и в живот ему, под дых, одновременно с тяжким грохотом взрыва, будто выдернувшего землю из-под ног, поддали громадным железным бревном…
Евлампьев перебросил сетку с бутылками из одной руки в другую — и свернул за угол, во двор.
Всю жизнь, лет в двадцать уже заметил за собой это, была у него такая привычка: перед тем как повернуть — поменять руку с грузом. Смешная прнивычка. Иногда, когда следил за собой, пересиливал, не менял, а