Роза и Крест - Элеонора Пахомова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мирослав потянулся к бокалу, стоящему на столе, поднял его, поднес к губам. Одна из фотографий прилипла краешком к влажной стеклянной ножке, потом под весом собственной тяжести лениво отделилась от нее и соскользнула на пол, приземлившись вверх тормашками. В голове Мирослава мелькнула вспышка.
— А вот и ответ, — сказал он сам себе, поднимая с пола перевернутую вверх ногами фотографию. — И, конечно, все просто.
Не обратив внимания на то, что стрелки на прозрачном циферблате показывали второй час ночи, Мирослав набрал майора и спросил:
— Что было зажато в кулаке жертвы?
— Ключ от его кабинета, — сонно пробормотал Замятин.
— Любопытно… — еле слышно отозвался Мирослав, добавив уверенней: — Утром я свяжусь с вами.
И положил трубку.
Мы не виделись уже неделю. Невыносимо долго. Особенно если учесть, что я не мыслю себя без тебя. Так уж получилось. Получилось рано, сразу, пронзительно и навсегда. С того самого момента тринадцать лет назад, когда в полутемном коридоре университета ты вдруг оказался так близко, что я смогла разглядеть совершенный рисунок твоих глаз, с зеленой звездочкой вокруг зрачка и синей крапчатой бездной за ней. Идеальное творение природы, божий промысел. Куда мне до него? Ломаные линии, причудливо меняющие очертания при расширении зрачка, гениальное сочетание цветов и оттенков. Эти глаза — самое волнующее произведение искусства из всех, что мне доводилось видеть, и они мои. Потому что я не мыслю себя без тебя. Когда же ты, наконец, вернешься из этой бессмысленной поездки? Я чувствую себя как наркоман без дозы: тело ломит, мысли вязнут в зыбкой паутине памяти. Черт возьми, Макс, ну почему ты не взял меня с собой в этот проклятый Нью-Йорк?!
Ты знаешь, я, пожалуй, подарю Императору твои глаза. Хотя бы потому, что ни о чем другом не могу думать в твое отсутствие, а может, потому, что он — Император.
Кисть едва касалась холста. Тонкая рука с белыми длинными пальцами порхала над мольбертом, как капризная бабочка, на мгновенье замирая в одной части картины и тут же устремляясь к другой.
Когда его не было рядом, работа спасала ее. Она ставила перед собой белый холст, зажимала в руке палитру и созидала новые миры. Миры, в которых, так или иначе, угадывалось его присутствие. Пожалуй, его следы на ее работах были очевидны лишь для нее, но так оно лучше. Ведь делить Макса она ни с кем не собиралась, но избавить от него свои творения тоже не могла.
Макс — совершенство, эталон, золотое сечение. Она поняла это сразу и чувствовала нутром, чувствовала в буквальном смысле, когда нижняя часть ее живота, при взгляде на него, начинала жить своей жизнью, и каждый вдох щекотал грудную клетку изнутри. Это блаженное, ни с чем не сравнимое ощущение внутренней наполненности, одушевленности напоминало то, что она испытывала, рассматривая великие полотна, но было во много крат сильнее. Ведь Макс не статичное творенье, не замершая навек картина или скульптура, он живой. Каждое его движение, каждый поворот головы, изменчивая игра света на его коже щекотали ее нутро новыми гранями совершенства. Она не могла привыкнуть к нему, как не могла привыкнуть к изученным до последнего мазка репродукциям любимых полотен. Макс был прекрасней любого рукотворного произведения. Свои собственные картины она приправляла его совершенством, как изысканными специями: на каких-то полотнах пытаясь воссоздать тот самый голубой или зеленый, которыми любовалась в его глазах, где-то угадывались линии его тела, овал лица.
Вот и сейчас ей пришла в голову мысль подарить Императору его глаза. Потому что он — Император. К тому же на картине должно быть слишком много багряно-красного и оранжевого, почему бы не оттенить это огненное буйство бирюзой? Обилие красного на картине с Императором — не ее прихоть, заказчика. Точнее, заказчик просил, чтобы картины в точности повторяли фигуры Старшего Аркана Таро. Колоду он передал ей вместе с инструкциями.
Карту Императора она пока отложила в сторону, встала со стула, прошлась по комнате, присела на подоконник спиной к окну. Зеркальная гладь стекла отразила острые позвонки на тонкой длинной шее и худенькое плечо, оголенное широкой горловиной белой туники. Она взъерошила на затылке коротко стриженные черные волосы, свела лопатки, откинула назад голову, потянулась — и снова исчезла в глубине комнаты.
Усевшись на диван, она опять взялась за изучение фигур. Первым в ряду из четырех карт, которые наугад были взяты из колоды, лежал Иерофант, затем Смерть, Повешенный и Верховная Жрица. Она не знала, с какой именно фигуры приступить к выполнению необычного заказа, и решила доверить дело случаю, не глядя достав несколько карт. Случай указала на Иерофанта.
За день до этого в галерее она услышала бесцветный голос, назвавший ее по имени. «Фрида?» — прошелестело за спиной. Она обернулась не сразу, настолько невыразительным был этот шелест, словно шорох бумаги, от которой в галерее время от времени освобождали картины. «Фрида», — прошелестело снова уже более явственно, и она повернула на звук тонкий профиль.
За спиной стоял мужчина. Ухоженный, элегантный, пожалуй, даже щеголеватый для своих лет. Однако определить его возраст с какой-либо точностью было довольно сложно. Его лицо, такое же невыразительное, как и голос, могло принадлежать человеку лет от 50 и до бесконечности. Хотя нет, про бесконечность Фрида, пожалуй, загнула, но предложить, что ему 65, 70, 75, она могла с легкостью. Может, потому, что кожа его напоминала ей древний пергамент, тонкий, охристо-бежевый, пожухший за давностью лет и оттого покрытый тонкой паутиной морщинок и глубокими изломами. Такой пергамент мог быть извлечен из древней гробницы египетского фараона и оказаться таким же старым, как мир.
«Фрида», — произнес он в третий раз, и его голос, наконец, обрел несколько ярких нот. Это окончательно развеяло некую иллюзорность образа, вывело ее из задумчивости. Теперь она повернулась к нему всем телом, протянула бледную руку.
— Добрый день. Меня зовут Давид, отчество необязательно. Рад знакомству с вами, Фрида.
— Добрый день. Чем обязана?
Фрида была не самым приятным в общении человеком, такой же резкой, как линии ее угловатого тела, такой же холодной, как черные пещеры ее глаз. Все эти светские расшаркивания и так называемые хорошие манеры вызывали в ней чувство глубокого отвращения, почти такое же, как мазня, которую штампуют горе-художники, чтобы впарить непритязательным гостям столицы или просто людям с полным отсутствием вкуса. Приторные улыбочки, беседы о погоде, о том, где в Москве лучше всего готовят фуа-гра, или как чудесно вписалось кресло Филиппа Старка в интерьер чьей-то гостиной, были такими же фальшивыми, как неоново-лазурные небеса, безмятежные моря, игрушечные кораблики на холстах, выставленных в ряд на Старом Арбате. Фрида не терпела фальши ни в искусстве, ни в жизни, ибо фальшь не имела ни ценности, ни смысла. Истинное и ложное, по ее внутреннему ощущению, обладали свойством притягивать к себе одноименные заряды, вопреки всем законам физики. Фальшь не льнула к Фриде, потому что она во всем искала истину. Истинную красоту, истинное искусство, истинную любовь…