С высоты птичьего полета - Сьюзен Кельман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Именно поэтому мы и должны заниматься любовью. Кто знает, сколько нам еще осталось.
Она игриво оттолкнула его и снова прикрыла грудь простыней. Затем села, запустила руки в растрепанные волосы и спросила:
– Хочешь кофе?
Майкл вздохнул, перевернулся на спину и кивнул.
– Если это все, что ты можешь предложить.
Хихикая, она вскочила с кровати, и сдернув простыню, завернулась в нее, как в тогу, оставив Майкла лежать голым.
Двигаясь к корме своего плавучего дома, она, поглядывала, как он лежал, вытянувшись во всю длину кровати, притворившись, что нагота его не заботит.
– Я буду лежать здесь до тех пор, пока ты, покоренная моим видом, не попросишь меня снова заняться с тобой любовью, – сообщил он ей.
Она покачала головой, и перед тем, как приготовить кофе на кухне, в ожидании, когда закипит чайник, окинула критичным взглядом свою последнюю картину – незаконченную вазу с подсолнухами. Майкл заметил, что она дрожит, ее тело, реагирует на ночь, в которую плеснули жгучего холода. Услышав, что чайник закипел, он встал и надел ее оранжевый халат, найденный за дверью в спальню. Он схватил с тумбочки томик стихов, тот самый, что отдал профессор Хельд, и присоединился к возлюбленной в ее крошечном камбузе.
Эльке усмехнулась его наряду, но потом встревожилась, заметив, что он держит в руках.
– Будь начеку. Ты же знаешь, вам запрещают иметь книги.
Майкл надул щеки и полистал страницы.
– Пусть только попробуют забрать. Они могут отнять мою свободу, но не могут заглушить мой разум и мысли! Ни того, ни другого я им не отдам.
В ее голосе зазвучало беспокойство:
– Ну а что ты теперь будешь делать? Эти новые правила запрещают выходить на улицу после девяти вечера, читать книги, учиться…
Задумавшись, Майкл захлопнул книгу.
– Я еще не рассматривал этот вариант, но может, я останусь здесь и буду целыми днями писать стихи и готовить еду. Только вообрази, какая это роскошь – прятаться и писать изо дня в день стихи.
– Нет, я серьезно. Ты не думал уехать? Не знаю, как сложно будет выбраться, но, может, тебе стоит попытаться?
– И куда идти? Я же еврей. И хотя после смерти бабушки я перестал соблюдать все традиции, для наших новых немецких гостей я все еще еврей. Для меня теперь нигде нет места. К тому же, я ни за что не расстанусь ни с любимым Амстердамом, ни с тобой.
Она улыбнулась и вложила свои пальцы в его руку, сплетая их.
– Впервые слышу, как ты говоришь о своей вере. Тебя не волнует, что я не еврейка?
Он удивленно посмотрел на нее.
– Я и сам едва чувствую себя евреем. Да, у меня в роду все евреи. И да, я в детстве ходил в синагогу. И, наверняка, мне нравилось, как раввин читал Тору, но, когда Бог отнял у меня семью, я перестал в него верить… – с трудом сдерживая горечь в голосе, он продолжил: – Как ты знаешь, мой отец воевал в Первой Мировой, поэтому его смерть от ранения меня не потрясла, но когда спустя год моя мать скончалась от туберкулеза, и я видел, как она боролась за каждый вдох, а затем и бабушка умерла через несколько недель – после этого я понял, что никогда больше не смогу поверить в справедливого и доброго Бога. Тем более, война все идет и идет, а мой народ преследуют.
Его голос стих из-за с пробудившегося волнения: он снова почувствовал уже пережитые изоляцию и одиночество из-за потери всех близких перед началом войны.
– Ты всегда можешь на меня рассчитывать, – прошептала Эльке. – И если наши отношения перерастут во что-то более… – она слегка покраснела, – постоянное, тогда, если ты захочешь, я готова принять твою веру.
– Более постоянное? – повторил он с притворным удивлением, обнимая ее. – Звучит мило. Хотя я очень удивлюсь, если сыщется раввин, который нас благословит. Наверняка они все попрятались.
Он наклонился вперед и тронул поцелуем ее холодные губы.
– Не переживай так сильно. Все это скоро закончится, а мы пока продолжим бороться с ненавистью любовью.
Он снова попытался обхватить ладонью ее грудь, но она взяла его блуждающую руку и вложила в нее кружку с кофе.
– Ты неисправим.
В тот же с вечер Ханна Пендер возвращалась после работы в университете домой, одетая в темно-синюю фетровую шляпу, пальто и кожаные перчатки, широкий лакированный пояс подчеркивал тонкую талию. Она быстро двигалась сквозь ледяную дымку собственного дыхания, на ходу сковывающую ее лицо. Вопреки холоду, она остановилась на углу своей улицы, вглядываясь в небо., Несмотря на мороз, сумерки были прекрасны: она залюбовалась стаей перелетных птиц, возвращающихся домой, длинные темные ряды тянулись над ней в красном мраморном небе.
«Если небо красно к вечеру, моряку бояться нечего» – проговорила она себе по нос и засмеялась. Прабабушка Ханны была англичанкой, и она много раз слышала от нее эту поговорку. Она все еще смотрела на небо, когда, к ней подбежал мальчик.
– Ханна, Ханна, он выпал! – радостно улыбаясь, завопил ребенок. Он показал на зияющую дыру во рту, где еще вчера был зуб.
Она улыбнулась и опустилась на корточки, чтобы быть с ним вровень.
– Дай-ка посмотрю, – сказала она, ее глаза заблестели.
Даже с широко открытым ртом он продолжал говорить.
– Я нашел стювер[7] у себя под подушкой сегодня утром!
– Молодчина, Альберт. – Ханна поднялась на ноги. – Тебе пришлось его расшатать?
Альберт отрицательно затряс головой – пожалуй, слишком усердно… Почувствовав ее сомнения, он с неохотой добавил:
– Но только чуть-чуть.
Ханна пригладила мальчику волосы, и он убежал сообщить о своем достижении кому-то еще.
Она стояла, очарованная, напоминая себе, что еще не все потеряно в эти страшные времена; еще существовали невинные вещи: ласточки по весне вили гнезда, а у детей выпадали молочные зубы.
Завернув за угол Ханна заметила энергично машущую ей из дверного проема женщину – это была давняя подруга ее матери, мефрау Оберон, которую с детства все соседи называли «Ома», то есть «Бабушка». Маленькая и сухонькая старушка была закутана в шаль с бахромой и темную тяжелую юбку. На ногах толстые черные чулки и клоги – традиционные деревянные башмаки. Пока Ханна поднималась к ней по тропинке, женщина вернула прядь выбившихся седых сальных волос обратно под поношенный платок и потеребила коричневый бумажный сверток, крепко сжимаемый морщинистыми руками. Высокая, в сто семьдесят сантиметров и туфлях на высоком каблуке, Ханна возвышалась над ней.
– Шерсть для твоей мамы, – беззубо улыбнулась мефрау Оберон, протягивая сверток. – Я бы и сама отнесла, но у меня тушится мясо.