Кирилл и Мефодий - Юрий Лощиц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почти в самом начале «Жития Кирилла», сразу вслед за рассказом об увлечении мальчика сочинениями Григория Богослова, следует коротенький сюжет, похожий на притчу, какую-то странную, не до конца, возможно, раскрывшуюся и агиографу, и самому мальчику, повстречавшему однажды в Солуни загадочного чужеземца.
И в языческие времена, и в века христианские Средиземноморье знало этот особый пиетет по отношению к знаменитым приезжим учителям — философам, софистам, геометрам, риторам, грамматикам, музыкантам, законоведам. Этот обычай интеллектуального обмена соблюдался неукоснительно: Микены, Фивы, Афины, древние города Малой Азии, Египет, Рим, Карфаген, Вавилон, а позднее Дамаск, Антиохия, Иерусалим, Александрия неустанно посылали из своих стен и в своих стенах принимали великих, именитых, блестящих, просто модных наставников, светил, учителей жизни. И всегда среди них было больше деловых гастролёров, великолепных шарлатанов, милых болтунов, чем подлинных знатоков своего ремесла, искусства, рода знания. Но выезжали-приезжали по приглашениям и подлинно великие умы: тот же Платон, тот же Аристотель, наставлявший юного Александра Македонца.
Что это был за чужеземец-учитель, о прибытии которого в Солунь однажды услышал начинающий школяр Константин? Имя его в житии не названо; откуда прибыл, не сказано. Известно лишь, что профессией его было преподавание грамматики. Каким-то образом мальчик выведал, где обитает приезжий наставник. Один ли он пришёл к учителю или в сопровождении взрослых, не ясно. Но в любом случае поражает недетская решимость просителя. «И придя к нему, молил его и, к ногам припадая, обратился к нему: Сотвори добро, научи меня искусству грамматическому"».
Чужестранец обошёлся с Константином сурово: «Не трудись, мальчик. Дал я себе зарок никого не учить этому в своей жизни». Мальчик же снова, со слезами кланяясь, ему говорил: «Возьми всю мою долю в доме отца моего, что мне принадлежит, только научи меня».
Но и богатым вознаграждением приезжий учитель не соблазнился.
Вот, пожалуй, единственный случай во всей жизни Константина, когда он открывается в своих чувствах перед неизвестным ему человеком с такой пылкостью, граничащей с безрассудством. Может, именно это насторожило чужеземца, и он в порыве мальчика разглядел лишь каприз богатого дитяти? А то и всплеск душевной неуравновешенности? Часто ли попадаются наставникам дети, которые так сильно и настойчиво выражают желание учиться? Да ещё и грамматике учиться — науке наук!
Похоже, тут действительно обозначилась какая-то критическая и даже опасная точка во внутреннем состоянии подростка. Агиограф определяет это состояние как «большое уныние», вызванное тем, что Константин, развиваясь очень уж стремительно, открывал для себя всё новые и новые «рассуждения и высокие мысли», но при этом не поспевал, а, скорее, не умел без помощи мудрого наставника разобраться в противоречивой пестроте своих приобретений.
Безжалостный, едва ли не оскорбительный отказ приезжего наставника заниматься с ним мог если не потрясти мальчика, то усугубить его уныние. Нежданная обидная неудача способна причинить неокрепшей душе беды, совершенно несопоставимые с их причиной.
Но Константин не поддаётся опасному настроению. Вернувшись домой, он с какой-то взрослой отвагой долго, истово молится, «чтобы исполнилось желание сердца его».
И оно вскоре нежданно исполняется.
Служба старшего младшему
О вполне сознательном стремлении Мефодия стоять в тени младшего брата уже говорилось и ещё не раз будет повод сказать. Да, Мефодий явно не хотел смотреться в событиях «Жития Кирилла» на равных с Философом. Наверное, попытки этого рода представлялись ему такими же смешными, как если бы луна пожелала постоянно застить солнце. Тем легче было Мефодию добиться своего, что он, как уже отмечено, участвовал в написании жития брата в качестве редактора-соавтора. Да, кстати, постарался и это своё соавторство сделать предельно незаметным.
Более того, он заранее постарался, чтобы после его смерти в кругу учеников и сподвижников не возникло вдруг намерение посмотреть на происшедшие события иначе, чем сам он смотрел, то есть всё-таки выставить его на равных с братом. И хотя это ему, в конце концов, не удалось, но когда среди учеников зашла речь о достойном увековечении житием его памяти, они с удивлением обнаружили: Мефодий оставил им о своей долгой и деятельнейшей жизни, — особенно о её первой и большей по годам части, чем та, что прошла у них на виду, — самые обрывочные сведения. Особенно эта клочковатость и скудость необходимейших свидетельств обескураживала, когда речь касалась его детских лет, отрочества, юности.
Да что там! Даже сравнительно недавнее время его ухода в монастырь, когда зрелый муж, видный военачальник решительно устранился от государевой службы, — даже это время на более чем в сорокалетнем отдалении выглядело во всём, что касалось его тогдашних личных мотивов и обстоятельств, совершенно непрозрачным.
Кажется, ещё вчера он был с ними рядом, в счастливой доступности, в общих заботах, службах, тяготах, открытый, всегда готовый выслушать новый перевод тропаря или кондака, дать житейское наставление, остеречь от неверного шага, ободрить… И — надо же! — они теперь не могут прийти к согласию, выясняя самые простые, самые необходимые сведения о нём. Ну, вот это хотя бы: сколько же ему было лет в пору кончины? Разве не срам, что никто из них не может точно назвать год его рождения?! А он будто качает укоризненно головой из своей прозрачной недоступности: да зачем это вам?., или мало других забот?., тем ли вы занялись?., впрочем, делайте, как знаете.
Предельно скупая событийная часть «Жития Мефодия» — свидетельство того, с какими трудностями столкнулись тогда они, его верные ученики и сподвижники. С какими потерями пробивались в своём повествовании о нём, составляемом вопреки его воле, хоть к каким-то пядям достоверности. То есть получалось так, что всё происшедшее в жизни Мефодия до пострижения в монахи сполна умещалось теперь всего-навсего… в трёх предложениях. Ладно бы, не хватало пергамена и чернил! Не хватало того, о чём писать, а не того, чем и на чём.
«Был же он с обеих сторон, — сообщалось для начала о родителях, — не из худого рода, но доброго и честного, знаемо-го прежде всего Богом, и цесарем, и всей Солунской землёю, о чём и телесный его облик говорил». И сразу же повествователь волей-неволей резко перемещал рассказ из безоблачного детства в пору жизни взрослой, требующей предельной собранности и ответственности: «Потому и первые [люди] любили с ним беседовать ещё в детстве его, а когда цесарь [узнал] быстроту его ума, то дал ему управлять княжеством славянским, будто прозрев как-то, что захотят его учителем к славянам послать и первым архиепископом, и чтобы научился всем обычаям славянским и привык к ним помалу. Пробыв в том княжении много лет и увидев многие наветы и безчиния жизни сей, обратил волю от земной тьмы к небесным мыслям, ибо не хотел честную душу отяготить суетой, и, найдя удобное время, избавился от княжения и ушёл на Олимп, где живут святые отцы, и там постригся и облёкся в чёрные ризы».