Алхимия советской индустриализации. Время Торгсина - Елена Осокина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сравнение цен различных видов советской торговли (пайковых, коммерческих и рыночных) подтверждает вывод о чрезвычайной дороговизне Торгсина в апогей массового голода, зимой – весной 1933 года. Цены на товары главного спроса того времени – муку, сахар, масло, мясо – были особенно высоки. Пересчет золотых цен Торгсина в простые рублевые по обменному курсу черного рынка того времени показывает, что цены Торгсина на основные продукты питания, кроме муки, превышали даже цены рынка, которые во время голода были астрономически высоки. Политику цен в Торгсине определяли голодный спрос и валютный интерес государства, а не забота о человеке. Особенно велика была разница между торгсиновскими и пайковыми ценами, по которым государство снабжало городское население, занятое в промышленном производстве.
Покупать по пайковым ценам было куда выгоднее, но паек был доступен лишь избранным группам населения. Кроме того, даже тем, кто его получал, за исключением советской элиты, паек обеспечивал лишь полуголодное существование: нормы и ассортимент были скудны. Коммерческие магазины – только в крупных городах, да и там не было достатка. На рынке, где главным продавцом были крестьяне, во время голода мало чем можно было поживиться. Крестьяне сами умирали от голода. Кто в такой ситуации будет смотреть на ценники? Несмотря на резкое повышение цен в Торгсине, спрос на продукты не упал. Период зимы – начала весны 1933 года был самым экономически неблагоприятным для обмена ценностей на товары в Торгсине. Из-за дороговизны цен за «одну условную единицу ценностей» люди получали наименьшее во всей истории Торгсина количество продуктов. Но именно в это время люди, спасаясь от голода, снесли в Торгсин львиную долю ценных сбережений.
АНГЕЛ-ХРАНИТЕЛЬ
Ослабел я скорее всех. Начал опухать. И ноги, худые мои ноги перестали меня слушаться, ходил я, шатаясь, голова у меня кружилась.
Тягостно и угрюмо сделалось в нашем доме.
Стойко державшаяся бабушка, хоть и наставляла нас, носи платье, не складывай, терпи горе, не сказывай, но сама все чаще и чаще смахивала с лица слезы, тревожный ее, иссушенный бедою взгляд все дольше задерживался на мне.
Однажды наелись мы мерзлых картошек. С молоком ели картошки, с солью, и вроде бы все довольны остались, но меня начало мутить и полоскало так, что бабушка еле отводилась со мною.
– Мужики! Надо что-то делать, мужики… – взревела она. – Пропадет парнишка. А он пропадет – и я не жилец на этом свете. Я и дня не переживу…
Мужики тягостно молчали, думали. Дед и прежде-то говорил только в крайней необходимости, теперь, лишившись заимки, вовсе замолк, вздыхал только так, что тайга качалась – по заключению бабушки. Добиться от него разговора сделалось совсем невозможно. Бабушка глядела на Кольчу-младшего, тоже осунувшегося, посеревшего. А был он всегда румян, весел и деловит.
Мне показалось, бабушка смотрела на Кольчу-младшего не просто так, со скрытым смыслом смотрела, ровно бы ждала от него какого-то решения или совета.
– Что ж, мама, – заговорил медленно Кольча-младший и опустил глаза. – Тут уж считаться не приходится… Тут уж из двух одно: или потерять парнишку, или…
Бабушка не дослушала его, уронила голову на стол. Не голосила она, не причитала, как обычно, плакала, надсадно, загнанно всхрапывая. Кости на ее большой плоской спине ходуном ходили, в то время как руки, выкинутые на стол, лежали мертво. Крупные, изношенные в работе руки, с крапинками веснушек, с замытыми переломанными ногтями, покоились как бы отдельно от бабушки.
Кольча-младший достал кисет, начал лепить цигарку, но отвернулся, ровно бы поперхнувшись, закашлял и с недоделанной цигаркой, с кисетом в руке быстро ушел из избы, бухая половицами. Дед крякнул скрипуче, длинно и вышел следом за Кольчей-младшим.
Состоялся какой-то важный и тягостный совет. Какой, я не знал, но смутно догадывался – касается он меня. Мне в голову взбрело, будто хотят меня куда-то отправить, может, к тетке Марии и к ее мужу Зырянову, у которых я уже гостил в год смерти мамы, но жить у бездетных и скопидомных людей мне не поглянулось, и я выпросился поскорее к бабушке.
Виктор Астафьев. Ангел-хранитель
– Бабонька, не отправляйте меня к Зырянову, – тихо сказал я. – Не отправляйте. Я хоть чего есть стану. И картошки голые научусь… Санька сказывал – сначала только с картошек лихотит, потом ничего…
Бабушка резко подняла голову, взглянула на меня размытыми, глубоко ввалившимися глазами:
– Это кто же тебе про Зыряновых-то брякнул?
– Никто. Сам подумал.
Бабушка подобрала волосы, вытерла глаза ушком платка и прижала меня к себе:
– Дурачок ты мой, дурачок! Да куда же мы тебя отправим? Удумал, нечего сказать!
Она отстранила меня и ушла в горницу. Там запел, зазвенел замок старинного сундука, почти уже пустого, и я не поспешил на этот приманчивый звон – никаких лампасеек, никаких лакомств больше в сундуке бабушки не хранилось.
Бабушки не было долго. Я заглянул в горницу и увидел ее на коленях перед открытым сундуком. Она не молилась, не плакала, стояла неподвижно, ровно бы в забытьи. В руке ее было что-то зажато.
– Вот! – встряхнулась бабушка и разжала пальцы. – Вот, – повторила она, протягивая мне руку.
В глубине морщинистой темной ладони бабушки цветком чистотела горели золотые сережки.
– Матери твоей покойницы, – пошевелила спекшимися губами бабушка. – Все, што и осталось. Сама она их заработала, к свадьбе. На известковом бадоги с Левонтием зиму-зимскую ворочала. По праздникам надевала только. Она бережлива, уважительна была…
Бабушка смолкла, забылась, рука ее все так же была протянута ко мне, и в морщинах, в трещинах ладони все так же радостно, солнечно поигрывали золотом сережки. Я потрогал сережки пальцем, они катнулись на ладони, затинькали чуть слышно. Бабушка мгновенно зажала руку.
– Тебе сберегчи хотела. Память о матери. Да наступил черный день…
Губы бабушки мелко-мелко задрожали, но она не позволила себе ослабиться еще раз, не расплакалась, захлопнула крышку сундука, пошла в куть. Там бабушка завернула сережки в чистый носовой платок, затянула концы его зубами и велела позвать Кольчу-младшего.
– Собирайся в город, – молвила бабушка и отвернулась к окну. – Я не могу…
Кольча-младший принес из города пуд муки, бутылку конопляного масла и горсть сладких маковух – мне и Алешке гостинец. И еще немножко денег принес. Все это ему выдали в заведении под загадочным названием «Торгсин», которое произносилось в селе с почтительностью и некоторым даже трепетом.
Летом голодный спрос стал стихать: продукты появились на крестьянском рынке. Люди стали более разборчивы и покупать в Торгсине по инфляционным золотым ценам уже не торопились. В ответ на падение спроса Торгсин с санкции Наркомвнешторга стал постепенно снижать цены на продукты. В июле 1933 года были снижены цены на муку и сливочное масло, в августе – на муку и крупу. Тогда же, в августе, в ожидании хорошего урожая, Совет цен НКВТ принял решение о новом и резком снижении цен на продовольствие (проведено в сентябре). Продажная цена на основной товар в Торгсине, ржаную муку, была снижена на 40%. До конца года цены на продукты в Торгсине продолжали падать, отражая улучшение продовольственного положения на потребительском рынке. Согласно отчету Торгсина, если принять цены первого квартала 1933 года за 100, то во втором квартале «средневзвешенный уровень цен» составил 80, в третьем квартале – 53, а в четвертом квартале – только 43, то есть по сравнению с первым кварталом к концу 1933 года цены в среднем снизились почти на 60%61. Килограмм ржаной муки, который зимой 1933 года стоил 20 копеек золотом, в конце года продавали за 5 копеек; цена на сахар-рафинад к концу года упала почти в два раза, цена на сливочное и растительное масло – в три раза. В начале 1934 года цены были вновь снижены: по сравнению с концом 1933 года цена на муку – на 16% (килограмм муки стал стоить четыре золотые копейки), рис – на 40%, сахар – на 40–45%, крупу – на 20%, рыбные консервы – на 33%, сухофрукты – на 35%.