Путь пантеры - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дурак!
Он видел: ей нравится.
Ближе шагнул. Совсем близко.
Близко широко открытые глаза. Страшно большой рот. Взгляд его – букашка, и он ползает по огромному листу щеки, по розовым вывернутым лепесткам губ. По ободу громадного, выпуклого, темного века. Будто разрезали сливу. И она такая сладкая.
Нагнулся. Вытянул трубочкой губы. Высунул язык. Лизнул выгиб века. Потрогал губами жесткую чернь ресниц.
Девочка не отодвинулась. Он забыл – она убежала или нет?
Девочка придвинулась ближе.
Очень сильный запах. Очень большая земля. Он, глупая бабочка со свалки, никогда не облетит землю, большую и великую. Прекрасную. Нежную такую.
От лица Фелисидад шел свет. Хавьер утонул в нем. Как в океане.
Он забыл – она ударила его по щеке или нет? Он и так был весь избит, живого места не осталось. Он был сыт или голоден? Тоже забыл.
Не помнил, как она погладила его по исцарапанной щеке теплой ладонью.
И чьи это губы на миг прижались к свежим ранам, ко вспухшим губам?
Забыл.
И только шаги, убегающие прочь шаги по коридору – да, остались в памяти.
Стук каблучков.
Танец каблучков.
Сапатеадо.
Приблудный пес со свалки стал жить в доме Торрес, и семейство Торрес не раздумывало: одним больше, одним меньше в веселом шумном клане – неважно, был бы человек спасен!
Его спасли, и он уже различал тех, кто спас его: Эмильяно и Хесус, Хесус и Эмильяно, а с виду такие похожие, как близнецы. Сеньор Торрес хорошо относился к нему, даже слишком хорошо, хоть и покрикивал иной раз. Ну как же без крика? Люди кричат друг на друга, так всегда. И на базаре. И в больнице. И в спальне. И на кладбище. На крик не надо сердиться. Кричат – это просто дают выход чувствам. Иначе чувства разорвут человеку грудь, и наружу вывалятся сердце и кишки, и кто зашьет рваную рану?
Хавьеру поручали не только грязную работу, хотя он лучше и ловчей всех таскал вон из дома мусор, мыл полы и патио, сжигал в жаровне старые газеты. Его просили присмотреть за малышом Даниэлем; подержать на распяленных руках шерсть, когда сеньора Лусия тонкими, как макароны, пальчиками мотала цветные клубки. Он вставал за спиной Эмильяно, когда тот шарил глазами по экрану монитора. «А это что?» – «Компьютер». – «А что он делает?» – «Играет со мной. Отстань!» – «А во что он с тобой играет?» – «Это я с ним играю! Придурок!» Это все Эмильяно кричал беззлобно, ударял себя ладонью по затылку, потом Хавьера – кулаком по ребрам: «Валяй садись! Научу!» Хавьер кусал губы и убегал в смущении. Компьютера он боялся, как страшного многоногого жука: а вдруг из экрана вылезут надкрылья и он взовьется и улетит, а вдруг гудящая коробка расколется пополам, как кокос?
И все же он пес, приблудный пес, и он знает свое место. А эта черненькая девочка! У нее есть сестра и брат, и это все дети Торрес. Чернушка вышла лучше всех. Когда Фелисидад входила в комнату, а Хавьер сидел и колол орехи для сеньоры Милагрос, орехи и щипцы валились у него из рук, а лицо становилось цвета меди. Разве может красавица обласкать пса?
Может, может. Если руку на загривок положит.
Он и подставлял Фелисидад время от времени свой загривок. Старался. И незаметно, и внаглую. Напрасно: она не видела и не слышала его.
Он для Фелисидад – сливовая косточка, только выплюнуть. Моток шерсти: перемотать, шарф связать. Для холодов. В Мехико не бывает холодов, а в горах? Есть иные, снежные страны. Свяжи из меня шарф, Фелисидад. Я согласен.
Я очень, очень, очень… тебя…
…однажды она нашла его в гостиной, у камина, поздно вечером, когда все уже улеглись. Хавьер сидел перед камином на полу, ссутулился, протягивал руки к огню, как это он делал там, на свалке, когда жег костер из старых бумаг, из мусора и разломанных стульев. Фелисидад видела его выгнутую спину. Она казалась ей чугунной, слишком твердой. От молчащей спины исходил жар. Раскаленное железо под рубахой. Сейчас задымится хлопчатая ткань. Хавьер засунул руки в огонь чуть ли не по локоть. Фелисидад не видела его лица. Но поняла: он плачет.
И поняла: он чувствует ее. Спиной.
Сердцем?
Чугунное сердце билось больно, твердо.
«Бедный мальчик со свалки, мы подобрали тебя из жалости. Тебе тут хорошо, зачем ты ревешь как корова?» Фелисидад не двигалась – ждала, пока Хавьер обернется. Он глядел на огонь. Слезы вытекали из его глаз и прожигали на грязном лице чистые золотые полосы. Спина дрожала, тряслась. Парни, мальчишки, мужчины в семье Торрес не имели привычки плакать, как бабы.
– Что ты скрючился тут?
Она это беззвучно спросила. А он услышал.
– Ничего.
– Я так и думала.
Она понимала: сделай она хоть шаг, и он вскочит с пола и кинется к ней.
Ей стало его жаль, как больного младенца; как безногого и слепого котенка.
– Проваливай.
Он впервые был так груб с нею, с хозяйской дочкой.
– Еще чего! Командовать!
Опять молчание. Лишь огонь разрывает темноту.
Из соседней комнаты слышен громкий вкусный храп. Сеньор Сантьяго уснул крепко.
И тут Хавьер наклонил по-птичьи голову, и снизу вверх глянул на Фелисидад, и она прижала ладонь ко рту – так кричали его глаза.
Они кричали: «Уйди! Уйди! Неужели ты не видишь!»
И она сказала глазами: да, вижу, вижу, да.
Повернулась. Глаза мальчика со свалки ласкали ее спину. Ее шею. Ее руки. Ее босые пятки.
Тихо, тихо, босиком, как по облакам, затаив горячее дыхание, она шла, шла от двери гостиной, по коридору, мимо комнат, мимо спален и кладовок, мимо резных деревянных перил, мимо сундуков и шкафов, колясок и велосипедов, шла, шла и ушла.
И, когда она ушла, Хавьер, оскалившись, сунул руки в огонь.
Назавтра донья Лусия, охая, обматывала его обожженные кулаки ватой с розовым маслом, бинты ложились белыми облачными слоями, виток за витком, а Милагрос стояла рядом и ворчала: вот несчастье, теперь парень неделю работать не сможет!
Ты теперь марьячи, и как же ты стал марьячи?
Тебе это назначено. Предопределено.
Сияющие изнутри желто-зеленые пруды или камни старой мостовой, или терраса, обвитая диким виноградом, или тряский вагон, или верх открытого двухэтажного автобуса для катания туристов – все равно.
Тебе все равно, где бьется в руках гитара.
И куда летит голос.
Твой голос? Он принадлежит тебе? Правда? А может, он не твой?
А просто тобой поет кто-то другой – огромный, могучий, устрашающий, ведь против его воли ты и не пикнешь, и тишина – лишь затишье перед тем, как из твоей глотки вылетит следующая, еще живая, еще бьющаяся, еще текущая кровью нота?