Афинская школа философии - Татьяна Вадимовна Васильева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даже тот, кто читает аристотелевские сочинения в косноязычных и полуслепых, а зачастую и попросту непроглядно темных переводах на новые языки, не может не почувствовать присутствие Музы по той глубине мысли, раскрываемой до дна во всех своих поворотах и разветвлениях, которой мы никогда не подозревали и которую тем не менее мы сразу же узнаем как старую знакомую — Аристотель ничего не придумывает такого, с чем простому человеку не приходилось бы сталкиваться, оп только продумывает до конца то, что большинство людей пропускает без внимания, чем пользуется безотчетно. Как в произведениях поэзии, в незнакомых людях мы узнаем знакомые черты, так в ученых трудах Аристотеля мы, наконец, узнаем, в каком значении мы ежедневно употребляем слова, не задумываясь об их смысле, почему верим одним утверждениям и не верим другим и как нужно строить свое рассуждение, чтобы нам всегда верили и чтобы оно было истинным, а впоследствии с той же непринужденностью от вещей чуть ли по обыденно знакомых мы переходим к узнаванию неявных начал, скрытых причин, наиболее достойных целей и безотказно действующих средств их достижения. Платон стремился построить философский мир, не менее красивый и привлекательный, чем мир Гомера, Аристотель построил здание, не столь пышное и нарядное, но зато не менее обжитое и удобное, чем уютный гомеровский дом. Музы наделили его проницательным умом и справедливым сердцем, а отвечающая этим божественным дарам речь полилась из уст уже сама собой.
Кому приходилось читать Аристотеля по-гречески, тот знает, как мало он употребляет слов, как экономит текст, не прибавляя ни к имени, ни к глаголу ни единой словесной подпорки, если формы падежа или спряжения дают возможность понять — а лучше сказать — расшифровать фразу. После Аристотеля никто уже не писал так сжато, но его мусическое вдохновение побуждало его испытать и использовать все возможности языка — и лексические и грамматические. В латинской словесности подобные опыты проводили в лексике — Лукреций, в грамматике — Гораций; в греческой словесности никто не проработал так основательно язык теоретически и практически, как Аристотель. Однако в полной мере это относится к физическим и метафизическим сочинениям Аристотеля. Где предметом его мысли и вдохновения становится человеческая жизнь, там речь великого философа льется изобильно, по гомеровскому выражению, и слаще меда.
«…Благо человека заключается в деятельности души, сообразной с добродетелью, а если добродетелей несколько, то в деятельности, сообразной с лучшею и совершеннейшей добродетелью, и при том в течение всей жизни, ибо «одна ласточка еще не делает весны», как не делает ее и один день; точно так же один день или короткое время еще не делает человека счастливым или блаженным».
«…Немаловажно различие в понимании высшего блага — как обладания или как пользования, как приобретенного качества души или же как энергии: ведь хорошее качество может быть в человеке, но бездействовать, как, например, в спящем или по какой-либо иной причине бездеятельном. С энергией этого не может быть, ибо она по необходимости действует и стремится к благу. И подобно тому, как на олимпийских играх награждаются венцом не самые красивые и самые сильные, а принимавшие участие в состязаниях (ибо в их числе находятся победители), точно так же и в жизни только те достигают калокагатии, которые действуют. Зато жизнь таких людей сама по себе приятна, ибо наслаждение — душевное состояние и каждому приятно только то, что он любит.»
«…А может быть вообще ни одного человека не следует считать счастливым, пока он живет, и должно, по выражению Солона, смотреть на конец? Но если даже и так, то спрашивается: может ли быть счастливым тот, кто умер? Не совершенно ли это нелепо, особенно для нас, полагающих блаженство в деятельности?»
Муза Аристотеля — это чисто греческое божество разумной мысли и разительного слова, справедливого суда и великодушного приговора, утешения скорбящих и воодушевления действующих. В Аристотеле философия нашла не только большого труженика, по и большого поэта — творца оригинальных мыслительных образов, соединяющих жизненный реализм с яркой убедительностью отвлеченных рассуждений, а мастерство красноречия с расчетливой экономией стихотворца, знающего цену каждому слову и умеющего заставить работать слово на мысль, а мысль — на слово.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
— Куда идешь, Сократ, и откуда?
— Из Академии, — отвечал я, — иду прямо в Ликей.
(Лисид, 203 А — В).
Этим вопросом и этим ответом начинается диалог о слове и понятии «филии» — дружеской любви. «Филия» входит в состав слова «философия», что и определяет подспудно ход рассуждений в этой беседе. Обладает ли мудростью тот, кто считает себя «другом мудрости», философом? Дружеская любовь — это вечное стремление к тому, что вне нас, чего нам недостает, философ вечно стремится к мудрости, истинный друг Софии никогда не скажет, что он уже обладает ею, усвоил ее раз и навсегда. Такой урок должны были извлечь юноши из той беседы, какую вел с ними Сократ, задержавшись на пути из Академии в Лицей.
И в платоновской Академии, и в аристотелевском Лицее Сократ был наиболее почитаемой фигурой. Афинская школа философии навсегда осталась школой Сократа: в центре ее внимания стоял уже не мировой порядок досократиков, а мировоззрение человека, определение места человека в мировом порядке и обязанностей человека перед самим собой. «Что скажут люди, что скажет город» — вот была совесть сограждан и современников Сократа, а он стал искать для своей совести опоры не в мнении людей, а в истине. Где царит космический распорядок, там проблема добра и зла решается очень просто: порядок — благо, непорядок — зло. Этим и объясняется исчезающе малое место этических вопросов в поле зрения первых античных философов, которых Аристотель называл фисиологами. Чтобы понять разницу между порядком и благом, надо было еще осознать «порядок» и «благо» как разные понятия, почувствовать, что есть разница между порядком дел и понятием порядка, нужно было вообще поставить вопрос о понятии, о самостоятельном мире человеческой души, которая объемлет все сущие в мире вещи, но не в их материальной осязаемости, а в