Зарницы красного лета - Михаил Семёнович Бубеннов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но что было отряду делать? Куда держать путь? Те, кто был убежден, что мятеж контрреволюции охватил широкие просторы Сибири, предлагали уйти в горы и пробиться в Семиречье. Однако руководители губернского ревкома были твердо убеждены, что Омск еще находится в советских руках, и настояли держать путь именно туда, надеясь соединиться там с Красной Армией. И только через месяц похода, когда отряд находился в глубине Кулундинской степи, стало ясно, что путь для него на запад накрепко закрыт и что у него одно спасение: уходить в горы. Вот теперь он и направлялся туда, но белые преследовали по пятам, стараясь окружить и разгромить его еще до того, как он достигнет предгорий.
Судьба отряда была явно трагической.
Этого не мог не понимать Петр Сухов. Шутка сказать — пробраться с таким большим отрядом трудными горными путями в Семиречье! Вероятно, Сухов больше, чем кто-либо, сознавал, что отряду грозит гибель: поздно решили уходить в горы, там теперь всюду, особенно в зажиточных селах, созданы «дружины самообороны», да и белогвардейские отряды будут преследовать настойчиво, будут устраивать западни. Но удивительное дело, никаких признаков растерянности, тем более смятения, не чувствовалось в речи Сухова. Да, крепкой воли человек…
Крестьяне Кабаньего — попутно и это заметал Ефим Мамонтов — с глубоким вниманием слушали речи красногвардейцев, в которых они зачастую со слезами на глазах клялись отомстить за погибших товарищей и добиться желанной победы, за которую те заплатили своей жизнью.
Вдруг выдалась какая-то странная заминка: Петр Сухов медленно обернулся в сторону, где густой толпой стояли крестьяне, и несколько секунд высматривал в ней кого-то своим пронзительным, но не колючим, а затеплившимся взглядом.
— Товарищи крестьяне! — наконец заговорил он приглушенно, как и положено у могилы. — Не желает ли кто из вас, хотя вы и не знали нашего товарища, сказать над его гробом прощальное слово?
Крестьяне стали молча переглядываться, ища того, кто мог бы держать речь от их имени. Вместе со всеми и Мамонтов не раз огляделся по сторонам. Но никто из его друзей, с кем он устанавливал в родном селе Советскую власть, кто, бывало, любил помитинговать, не попадался на глаза. Одни скрывались от новых властей (это он по болезни, вынужденно, оставался дома), другие, может быть, не решались высовываться: отряд-то уйдет, а тут и потянут за язык. Ефим Мамонтов не был речистым, он любил больше дело, чем слово. Но сейчас молчать было грешно, и он вдруг сделал два воинских шага к могиле.
— Назовите свое имя, — сказал ему Петр Сухов.
— Да меня тут знают, — смутился, оглядываясь, Мамонтов.
— Но вас не знают наши красногвардейцы.
— Ефим Мефодьевич Мамонтов.
— Товарищи красногвардейцы, — обратился Сухов к своему отряду, стоявшему в шеренгах. — Слово имеет товарищ Мамонтов, крестьянин здешнего села, бывший фронтовик… Я не ошибаюсь?
— Да нет, нет! — Тяготясь вниманием, Мамонтов уже торопился поскорее заговорить, раз на то пошло. — Обмундирование, как видите, еще не изношено.
И странное дело, Ефиму Мамонтову захотелось, чего не случалось прежде, говорить о многом, очень о многом: его, уже уверовавшего в крепость Советской власти, мятеж контрреволюции оглушил, будто ударил гром над головой, он не знал, что делать, а тут еще навязалась болезнь, жить приходилось в постоянной тревоге, и ему иногда стало казаться, что все пропало. Но вот пришел красногвардейский отряд… И хотя он должен был скоро уйти, хотя ему, скорее всего, грозила гибель в горах, все равно его появление в селе освежило словно холодной водицей в тяжкий зной душу Мамонтова.
— У этой могилы, — начал Мамонтов, — одно мне сказать хочется: ваша кровь, товарищи рабочие, товарищи красногвардейцы, не пропадет даром! — Обратившись к односельчанам, он переспросил: — Верно я говорю?
— Верно, — негромко ответили из толпы.
Но тут его опять захлестнуло то необоримое волнение, какое он испытывал всегда, выходя держать перед народом речь, и ему так и не удалось высказать всех тех мыслей, какие у него породило появление красногвардейского отряда. Речь его, как обычно, оказалась краткой, да к тому же и не очень-то складной. Но его необычайное волнение, от которого все его исхудавшее лицо враз осыпало бисером пота, было куда красноречивее всяких высоких слов, — все воочию увидели, как больно тронула его смерть молодого человека, лежавшего в гробу, гибель его товарищей в недавнем бою, и все поняли, что это печальное утро, несомненно, оставит в жизни Мамонтова глубокий след.
И все же Мамонтову удалось сказать самое важное, что надо было сказать в эти минуты. От имени односельчан он приветствовал красногвардейский отряд, который уже больше месяца, несмотря на потери, мужественно боролся за общее народное дело. Указывая на склоненное у могилы знамя отряда, он выразил надежду, что отряд донесет его до полной победы над ненавистной белогвардейщиной. Пожелав отряду удач, Мамонтов еще раз сказал, что кровь погибших героев не пропадет даром.
Едва он отступил от могилы, загремели залпы.
Под вечер, когда Ефим Мамонтов лежал на голбце, по привычке укрывшись, хотя и было тепло, своей солдатской шинелью, в его небольшой домик на Кукуе пришел человек в военной форме, но далеко не военного вида, а с ним молодая женщина, сестра милосердия, с брезентовой сумкой. Отец, Мефодий Олимпиевич, приведший в дом гостей со двора, указал на сына:
— Вот он, отлеживается.
— Я доктор, — отрекомендовался немолодой военный невоенного вида и бесцеремонно, не спрашивая разрешения, присел на край голбца. — По распоряжению товарища Сухова. Знаете ли, он заметил на похоронах, что вы очень худы и бледны.
— Глазастый он у вас, — отозвался Мамонтов.
— Да, видит далеко, — охотно согласился доктор. — Вероятно, даже очень далеко… Да вы пока лежите… Что с вами? Отчего болеете?
— Должно, с простуды, — ответил Мамонтов. — Несколько дней в жару лежал, всего знобило, грудь закладывало. Но теперь-то, можно сказать, отлегло.
— Отлично, — сказал доктор. — Приподнимитесь-ка.