Париж в августе. Убитый Моцарт - Рене Фалле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Мсье. Ваша газета должна выступить в мою защиту. Я — невиновен, что выглядит, впрочем, не слишком убедительно. Я — всего лишь человек, оказавшийся один на один с машиной, которая сотрет его в порошок, если Вы не поможете остановить этот смертоносный механизм. Выслушайте меня. Я боюсь. Я боюсь. Вот факты…»
Капля пота шлепнулась на слово «боюсь». Пять букв. По горизонтали.
Кароль медленно шла под сияющем солнцем. Сорок лет, когда вы вдвоем, — это не старость. Он был таким надежным. Внимательным. Он очень ею дорожил. Гордился своей женой. «В ней столько изящества», — говорили знакомые. Так говорили потому, что это было действительно так. Теперь же, даже если все уладится, тень недоверия будет окутывать вдову. Вдова Кароль Эйдер. «Никто ничего не узнал наверняка, но…» Сорок лет — тяжелая ноша для одного. Но это и не чемодан, никто не может понести его за вас. Ей наверное следует начать жизнь заново. А так ли это нужно, начинать заново этот спектакль? Она порылась в сумочке и достала солнечные очки.
Мужчины — самые рьяные эгоисты, даже когда они мертвы, особенно — когда они мертвы. Норберт был мертв. В конечном счете это проще простого. И удобно. А у Кароль не осталось ничего. Кроме шестикомнатной квартиры и двух глаз, чтобы плакать. Или тюремной камеры. Камеры, в которой каждый месяц будет стоить ей десяти лет жизни. Камера, без туалетных принадлежностей, без массажистки, без диеты. Когда ее выпустят оттуда, ей будет сто лет. «Вот, мадам, Вашу искренность оценили по заслугам». Но она, она, кто ее оценит и вознаградит по заслугам? На улице никто не будет больше останавливать на ней восхищенный взгляд, тот взгляд, в котором читается любовь. Он раздражает, если задевает вас. Но если скользит мимо, — это смерть.
Вы не знаете, какое я провела сражение для того, чтобы в тридцать пять лет выглядеть на тридцать, а в сорок — на тридцать пять. Вас это смешит, эта ежесекундная борьба за то, чтобы молодость отвоевала несколько метров территории, которую она покинула с юношеской беспечностью. Вас это смешит. Все смешит. Если я и причинила вам какое-то зло, зеркало берется отомстить за вас. Бог находится в зеркале.
Глупые птицы распевали в ветвях деревьев. Кароль возненавидела и этих птиц, и эти цветы. Единственное существо в мире страдало. Почему же этим существом была она?
Мне было восемнадцать лет. Тогда я и выглядела ровно на свои восемнадцать. И когда я приезжала на бал, дерзкая, даже в забрызганном дорогой платье, я высоко держала голову, я смотрела им прямо в лицо так, что они опускали свои грязные кроличьи глазки, налитые кровью от похоти. Я была сама музыка. Вот именно, музыка. И разноцветные огни. Да, огни. И я думала, что все это будет длиться столько же, сколько я…
Она присела на горячие перила маленького мостика.
…Но я и живу гораздо дольше, чем все это. А сейчас я одна. Я опустошена. Мужчина оставил меня, так бывает всегда после любви. Я потеряна. Они бросят меня в свои холодные застенки. Они скажут, что я убила его. Они скажут это и будут хмелеть от своих слов, как ораторы-политики. Они заточат меня, потому что я ничего из себя не представляю и потому, что в глубине души я знаю это, и поэтому-то меня больше не будет.
Это бескрайнее голубое небо вызывало у нее дрожь и слезы.
Уилфрид сделал несколько копий со своего письма и запечатал их, чтобы разослать в редакции пяти газет. Найдется ли среди них хотя бы одна, способная заявить во всеуслышание: «Он прав. Поставьте себя на его место. На секунду поставьте себя на его место. Осмелитесь ли вы сами положить руку под топор, который вот-вот упадет?»
Чтобы заполнить время, он встал и налил большую порцию виски. За выпивкой время, конечно, прошло бы совершенно незаметно. Кароль была права, спрашивая, чего же они здесь дождутся. Он мог бы ответить: «Потопа». При побеге главное — это спрятаться. Это основное, что же касается прочего, он надеялся на радиоприемник в машине. Кто угодно мог связаться с ним по радио, чтобы сообщить о болезни матери или о кончине его собаки. Любой мог подбодрить его и посоветовать не поддаваться безумному страху загнанного зверя. С таким же успехом этот вызов мог оказаться хитрой уловкой, чтобы выманить его из укрытия. Он даже нисколько не ужаснулся этому чудовищному предположению. Такое коварство присуще пороку. А закон и правопорядок по определению не имеют ничего общего с пороком.
Он поколебался, глядя на бутылку. Пойти до конца? Так ли уж ему необходимо отключиться, убежать от реальности? Просто представился удобный случай. Ударом кулака он загнал пробку в горлышко бутылки и прошел в кабинет, чтобы поставить виски на место.
Ему вспомнилась война, пожары, дым от взрывов снарядов, с резким свистом вылетающих из артиллерийских установок, и «клак», попадающих прямо в фасады жилых домов.
«Господи, как хороша война
С ее песнями и долгими привалами», — пел Аполлинарий, которого эта война убила.
Когда они, Уилфрид, Норберт и другие солдаты, входили в какой-нибудь город или деревню, перед их глазами, с надвинутыми на них касками, стоял только один образ — женщины. Только что им удалось избежать ледяных объятий смерти, и теперь они мечтали прижать к себе что-нибудь теплое. Лица этих женщин растворились в памяти Уилфрида, как сахар в чашке чая. Единственное, что он помнил о них — это излучение, но не душевной щедрости, а температурное. Там, в кошмаре войны, ему, пожалуй, нравилось иметь под боком женщину и растворяться в ее безразличии. Он усмехнулся оттого, что от июльской жары футболка прилипла к телу. А те прошлые безумства были тут ни при чем.
И так случилось, что в этот момент прогремел дверной колокольчик. Уилфрид подскочил от неожиданности. Тишина. Звонок. На цыпочках он подкрался к двери. Снаружи услышали его шаги.
— Откройте, Уилфрид, откройте.
Он отомкнул замки. Кароль, с расстроенным видом, прошла мимо него. Он осторожно закрыл дверь. Кароль уже в изнеможении сидела в кресле.
— И что? Вы передумали по дороге?
— Да.
— Вы видели кого-нибудь?
— Нет.
— Хотите пить?
— Нет, спасибо.
Уилфрид забавлялся этим бесславным возвращением. Только что ты думал о женщинах и вот видишь, насколько милосердны всеведущие небеса: пожалуйста, тебе послана одна из них. И все при ней, даже пятна от пота под мышками.
— Вы, должно быть, считаете меня идиоткой, — прошептала она.
Это соображение застигло его врасплох. Он вовсе ничего не считал.
— Да нет, Кароль, нет… — буркнул он.
— Я боюсь состариться, — всхлипнула она.
— Что?
Неужели она рассчитывала обрести молодость здесь, задыхаясь в четырех стенах?
— Мне необходимо было снова вас увидеть.
— Увидеть хоть кого-нибудь, — поправила она его.
Да, все равно кого. Это замечание его разозлило. Но он вежливо согласился: