Неверная - Игорь Ефимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Страхи ее оправдались. Вскоре после свадьбы из этого «мира творчества», закрытого для Л. Д., выделился – ворвался в их жизнь – один человек, с которым у Блока возникла необычайная дружба, близость, взаимопонимание. Однако разрушительная волна этого вторжения покатилась совсем не в сторону вытеснения «приземленной» жены Поэта, смыла не те душевные мостики и плотины, за которые опасалась Л. Д.
Переписка между Блоком и Борисом Бугаевым (впоследствии Андреем Белым) возникла стихийно. Сам Белый так вспоминает этот момент:
«Начали мы переписку, скрестив свои письма: внезапная мысль осенила его и меня в тот же день: ему – написать мне; мне – написать ему; так: когда распечатывал я его синий конверт и читал извинения в том, что, не будучи лично знаком, он мне пишет, он тоже читал извинения мои, что, не будучи лично знаком, я пишу ему; письма эти пересеклись в дороге; так неожиданно для нас обоих началась наша переписка».
Оба поэты, оба – в поисках новых форм искусства, оба поклонники Владимира Соловьёва и его теории Вечной Женственности, оба увлечены французским и русским символизмом, оба отзывчивы ко всему нездешнему, астральному, неземному. Казалось бы, в этом трансцендентальном царстве и скамеечки не могло найтись для земной, жаждущей простого счастья Любови Дмитриевны. Но непредсказуема судьба, непредсказуемы поэты. Не то что скамеечка – все тот же пьедестал, в лучах обожания и поклонения, ждал бедную, не готовую к такому повороту княжну Любу. Тот самый пьедестал, на который Блок так упорно толкал ее еще до свадьбы. Теперь у него нашлись помощники.
В начале лета 1905 года Белый со своим другом, Сергеем Соловьёвым (племянником знаменитого философа), приехали погостить в имение Блоков – Шахматово. И оба сразу попали под обаяние Л. Д.
«В их восторгах, – запишет потом тетка Блока, Марья Андреевна Бекетова, – была изрядная доля аффектации, а в речах много излишней экспансивности. Они положительно не давали покоя Любови Дмитриевне, делая мистические выводы и обобщения по поводу ее жестов, движений, прически. Стоило ей надеть яркую ленту, иногда просто махнуть рукою, как уже „блоковцы" переглядывались со значительным видом и вслух произносили свои выводы. На это нельзя было сердиться, но это как-то утомляло, атмосфера получалась тяжеловатая».
О том же вспоминает и сама Л. Д. в своих мемуарах:
«Была я в то время и семьей Саши, и московскими „блоковцами" захвачена, превознесена без толку и на все лады, мимо моей простой человеческой сущности. Моя молодость таила в себе какое-то покоряющее очарование, я это видела, это чуяла; и у более умудренной опытом голова могла закружиться».
Мы знаем, что лучшим лекарством, противоядием против высокопарности является ирония. Ни Блок, ни Белый не обладали этим чувством, поэтому могли воспарять в заоблачные дали и выси, не обращая внимания на окружающих. «Я не страдаю иронией», – с гордостью писал Белый в своих воспоминаниях.
Нет, друг Поэта и не подумал вытеснять Возлюбленную из его сердца. Наоборот – он загорелся страстным желанием оттеснить Поэта от пьедестала, остаться единственным поклонником и жрецом Л. Д. И перед отъездом из Шахматова передал ей письмо с признанием в любви. С этого момента началась запутанная треугольная драма, тянувшаяся три года. Но чтобы рассказать о ней подробно, я должна сделать историко-психологическое отступление.
В любую эпоху настоящий художник немножко бунтует против оков морали. Гёте в «Вертере», Пушкин в «Евгении Онегине», Флобер в «Мадам Бовари», Ибсен в «Кукольном доме» – все они по мере сил раздвигали рамки условностей, и миллионы читателей с благодарностью и облегчением следовали за ними. Но в первые годы 20-го века российский Парнас был просто охвачен пожаром настоящего восстания против условностей. Поэты и художники состязались друг с другом в низвержении признанных канонов искусства и норм поведения. «Хочу быть дерзким, хочу быть смелым, хочу одежды с тебя сорвать! Хочу упиться роскошным телом…» и т. д. – писал один из кумиров того времени. Долг и вера объявлялись врагами, жестокими тюремщиками, если они пытались ограничить бушевание страстей. Владислав Ходасевич так описал атмосферу в литературных кругах того времени:
«Жили в неистовом напряжении, в обостренности, в лихорадке. Жили разом в нескольких планах. В конце концов были сложнейше запутаны в общую сеть любвей и ненавистей, личных и литературных… От каждого, вступавшего в орден, требовалось лишь непрестанное горение, движение. Разрешалось быть одержимым чем угодно: требовалась лишь полнота одержимости».
О том же самом пишет жена Ходасевича, Нина Берберова:
«Все, что выпадало на долю поэта, считалось благом, лишь бы удалось пережить побольше новых, острых ощущений. Таким образом, личность уподобилась мешку, в который без разбора сваливали все пережитые чувства. И самой богатой и замечательной индивидуальностью обладал, по-видимому, тот, чей мешок оказывался больше. В этой „погоне" растрачивалась… немалая доля творческой энергии, и мгновения жизни утекали, оставляя в душах пустоту и изнеможение».
И вот на долю поэта А. Белого выпало сильное чувство – любовь к жене поэта А. Блока. Должен ли он мучиться и скрывать свою страсть, как Вертер? Избави бог! Белый открыто начинает требовать от Блока и членов его семьи, чтобы никто не препятствовал разгоранию этого священного огня.
«Саша, милый, милый, мой неизреченно любимый брат, прости, что я этим письмом нарушаю, быть может, тишину, необходимую для Тебя теперь. Но причина моего письма внутренно слишком важна, чтобы само письмо я мог отложить…
Ты знаешь мое отношение к Любе; что оно все пронизано несказанным. Что Люба для меня самая близкая изо всех людей, сестра и друг. Что она понимает меня, что в ней я узнаю самого себя, преображенный и цельный. Я сам себя узнаю в Любе. Она мне нужна духом для того, чтобы я мог выбраться из тех пропастей, в которых – гибель…
Но я еще и влюблен в Любу. Безумно и совершенно. Но этим чувством я умею управлять».
«Умею управлять» длилось недолго. Вскоре в письмах начинают проскальзывать скрытые и явные угрозы: «Если же все мои отношения к Любе мерить внешним масштабом… тогда придется отрицать всю несказанность моей близости к Любе; придется сказать: „Это только влюбленность". Но тогда мне становится невозможным опираться на несказанный критерий: тогда я скажу Тебе: „Я не могу не видать Любу. Но признаю Твое право, взглянув на все слишком просто, налагать veto на мои отношения к Любе". Только, Саша, тогда начинается драма, которая должна кончиться смертью одного из нас… Милый брат, знай это: если несказанное во мне будет оскорблено, если несказанное мое кажется Тебе оскорбительным, мой любимый, единственный брат, я на все готов! Смерти я не боюсь, а ищу».
Сам Блок большей частью отмалчивается. Да и что он может ответить? Он ведь тоже верит, что полыхание чувств превыше всего. Но мать его и жена пытаются урезонить расходившегося поэта, умоляют его пока не приезжать в Петербург.
Александра Андреевна Блок пишет 12 августа 1906 года: