О нас троих - Андреа де Карло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через три дня Марко позвонил мне утром из телефона-автомата и сказал, продираясь сквозь треск, чужие голоса и посторонние звуки:
— Мне очень жаль, что этот подлец Сеттимио приставал к тебе со своими мерзостями.
— К черту Сеттимио, — сказал я. — Ты где?
— В Милане, но уже уезжаю. Я двигаюсь к вокзалу, у меня поезд через полчаса.
— Подожди! Я уже еду, — крикнул я, назначил ему встречу на углу привокзальной площади, надел ботинки, выбежал на улицу и погнал на своем «пятисотом» с такой скоростью, с какой ездил, только когда дело касалось его или Мизии, и через шестнадцать минут был на условленном месте.
Я выскочил из машины на бесформенную площадь перед громадным зданием центрального вокзала с его ассирийско-миланским стилем. День был на редкость паршивый, пасмурный, сырой, все яды зимнего города впивались в горло, Милан казался мышеловкой для гигантских мышей; я не мог стоять на месте, вертелся, оглядывался по сторонам, ища глазами Марко.
Марко бегом вынырнул из-за угла, со старой дорожной сумкой через плечо, вид взволнованный.
— А где «альфа»? — спросил я, хотя думал сказать совсем другое.
— Сдохла, — ответил Марко, направляясь к вокзалу.
— Что происходит? — Я пошел следом за ним.
— На поезд опаздываю, — отозвался Марко, дорожная сумка била его по бедру.
— А как фильм?
— Двигается, — отрывисто бросил Марко. — Я нашел новую актрису, приступаем завтра утром.
— А Мизия?
— Не знаю. — Казалось, Марко ожесточенно проталкивается через толпу неотвязных мыслей. — Она уже взрослая и почти полностью вменяемая, я не могу позволить ей разрушить мой фильм и мою жизнь.
— Но как она? — Мне хотелось остановить его, поговорить начистоту, лицом к лицу, наплевав на поезд.
— Не знаю. — Марко не оборачивался. — Уехала куда-то вместе с братом, предварительно повторив мне сто раз, что я продал душу только потому, что фильм для меня так же важен, как она.
— И ты вот так просто взял ее и заменил? Даже не выяснив, где она и что с ней?
— Послушай, Ливио. — Мы с Марко уже вошли в огромный зал ожидания и шагали среди мерзких выжидательных рож вокзальных торговцев. — Я должен как-то существовать, и должен снять свой фильм, что примерно одно и то же, это единственный способ добиться успеха, и двигаться вперед, и не дать Мизии с ее несносной нетерпимостью меня погубить.
Мы поднимались вверх на эскалаторе, среди уродливых, зеленоватых мраморных скульптур, оставшихся от прежнего фашистского зоопарка, под доносившиеся из громкоговорителей голоса, объявлявшие поезда, и под гомон пассажиров, среди рекламных плакатов, чемоданов, ног и озабоченных взглядов в мертвенном свете ламп. Я стоял на ступеньку ниже Марко и, не отрываясь, смотрел на него:
— А ты не можешь попробовать еще раз с ней поговорить?
— Нет, — ответил он. — Я с ней уже наговорился до потери рассудка. Ничего тут не поделаешь, а теперь уже слишком поздно.
Мы стояли на платформе, под почерневшим стеклянным сводом, в кислом тумане, поднимавшемся от рельсов, по которым поезда шли на юг, в окружении газетных киосков, ларьков с сувенирами, в потоке электрических тележек и бегущих к поездам людей. Я сказал:
— И ты ее так и бросишь? Она будет болтаться где-то со своим злополучным братцем, а ты будешь спокойно снимать фильм? После всего того, что между вами было, а я еще так вам завидовал?
Марко обернулся и посмотрел на меня, до отправления поезда оставалось три минуты, мы стояли багровые, полные противоречивых чувств; он сказал:
— Ливио, я не могу. Я пытался, но не могу. Она слишком сложная, слишком эмоциональная, слишком сильная, слишком хрупкая, слишком упрямая, слишком изменчивая. В ней все «слишком». Я чуть не свихнулся, пытаясь о ней заботиться. Наверно, у кого-нибудь другого, твердого, как скала, и зрелого, и независимого, и какого хочешь, могло бы получиться, а у меня нет. Нет, Ливио.
Двери его поезда уже закрывались; он в последний раз взглянул на меня и, даже не успев попрощаться, вскочил на подножку первого вагона — и в тот же миг поезд тронулся.
Я помню, как потом спустился по широкой лестнице на привокзальную площадь, день уже перетек в мрачный, холодный вечер, и мне казалось, что только все дурное имеет постоянную консистенцию, а все хорошее так и норовит растаять в мгновение ока.
Яне виделся с Марко невероятно долго. Он звонил мне один раз из Лукки, сказал, что фильм продвигается, что о Мизии он ничего не знает и что, в сущности, так даже лучше, он только надеется, что у нее все хорошо, — и не мог понять, откуда у меня такой враждебный тон. После этого начался очередной наш перерыв в общении, когда мы оба переставали искать друг друга, и непонятно было, кто виноват изначально и кто виноват в том, что молчание затягивается. За долгие годы нашего знакомства я так и не смог к этому привыкнуть: каждый раз меня одолевали мучительные сомнения относительно дружбы как таковой и относительно способности чувств устоять перед обстоятельствами, а обстоятельств — перед искажающей силой памяти.
Я прочел о нем в газетах: его второй фильм стал участником Каннского фестиваля. Впечатления почти у всех авторов совпадали: в каждой статье я находил все ту же смесь недоверчивого восхищения, зависти и досады, ведь теперь Марко уже нельзя было счесть новым, никому не известным режиссером, или гением, не сознающим своего дара, ни тем более энтузиастом, снимающим фильм без гроша. К тому же Марко, безусловно, никогда не стремился снискать расположение людей своего круга и не упускал случая высказать все, что думает о продюсерах, критиках, коллегах и об итальянском кино в целом; все, что он говорил, было правдой, но в его словах, записанных журналистами, чувствовалась скрытая горечь, сознание собственной неприкаянности, и я видел, что он уже заранее разочарован в работе. Когда его первый фильм стал сенсацией, перед ним открылись двери всех клубов, задающих тон в культурной жизни нашей страны: и клуба любимчиков прессы, и клуба, удостоверяющего политическую благонадежность, и клуба, гарантирующего похвалу критиков, и многих других. Марко не пожелал войти в эти двери, и теперь ему это припомнили, а он становился еще более резким, язвительным и безразличным к чужому мнению, еще более одиноким и ни на кого не похожим, чем был с самого начала. Почти все французские журналисты, напротив, сочли фильм Марко просто прекрасным, но позиция итальянцев повлияла на решение жюри, и ему присудили только специальный приз, а не приз за лучшую режиссуру.
Когда в октябре фильм вышел в итальянский прокат, я не пошел на премьеру, потому что в газетных анонсах значилось: «На показе будет присутствовать режиссер», а режиссер не подавал признаков жизни и меня пригласить не потрудился. Я знал, что с ним происходит в подобных случаях: чем дольше мы не виделись, тем сильнее он замыкался в себе и словно цепенел, не в силах преодолеть чувство вины за разлад в отношениях и сделать хотя бы крохотный шажок к примирению. В рецензиях, появившихся на следующий день после премьеры, писали примерно то же, что и после показа на Каннском фестивале: что творческие притязания Марко граничат с наглостью, что язык его образов великолепен, но излишне прихотлив и отдает самолюбованием, что французская актриса хороша, но в ней нет и тени энергии и темперамента Мизии Мистрани из первого фильма. С последним утверждением я полностью согласился, когда все-таки посмотрел фильм; мне настолько не хватало Мизии в каждом кадре, что я вообще потерял интерес к действию и сидел, рассеянно следя за тонкой игрой диалогов, освещения и ракурсов, не в силах разобраться в абстрактном хитросплетении сюжетных линий.