Давно закончилась осада... - Владислав Крапивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Огонь, сволочи! Огонь! — кричал он сиплым бабьим голосом и перед каждым залпом взмахивал зеркальным сабельным клинком.
На склонах Городского холма, на ступенях Матросского бульвара, у памятника Казарскому черной массой толпился народ. Слышались крики и плач.
— Изверги! Палачи! О Боге забыли!..
Кое-кто пытался прорваться на берег, но оцепление из солдат и полиции было несокрушимым.
И все же через это оцепление как-то прошел сутулый седоусый человек в потертой флотской тужурке. Он был без фуражки, блики искрились на его рыжеватых коротких волосах. Это был известный многим мастер адмиралтейского завода по фамилии Буденко. Он шагал по пустому пространству между оцеплением и стреляющей шеренгой. Широко шагал, но спокойно. Сухие листья платанов похрустывали под ногами.
Мастер осторожно обошел раненную чайку, которая билась на ракушечных плитах. Она казалась оранжевой от пламени. Какой-то унтер бросился мастеру наперерез, но замер, изумленный хладнокровными насмешливыми словами:
— На пути не стой, у меня пистоль…
Далее все было, как в известной повести Пушкина. «…Дубровский, подошед к офицеру, приставил ему пистолет ко груди и выстрелил, офицер грянулся навзничь.» После, правда, уже не по «Дубровскому». Пробитый несколькими пулями и двумя штыками, мастер упал на плиты и мгновенно умер. Используя короткую заминку на набережной, два матроса в воде рванулись в сторону, ушли в тень береговых выступов и вдоль них, то вплавь, то между скользких камней пробрались к причалам Артиллерийской бухты. Там, под настилами, они притаились на время, а потом по темным откосам проползли наверх и скоро оказались в переулке Артиллерийской слободки, где жило немало сердобольных рыбаков…
Может быть, в спасении двух этих жизней и был главный итог существования на свете мастера Фрола Никодимовича Буденко. И оправдание пистолета.
Когда Коля сделался взрослым Николаем Федоровичем, ему несколько раз случалось читать воспоминания разных авторов о Севастополе шестидесятых годов. Один из них назвал те годы «безвременьем славного города». Все эти литераторы писали почти одинаково: о длинных улицах развалин, о мертвой белизне прекрасных, но разрушенных зданий, о грудах камней и щебня, о сглаженных временем брустверах и траншеях.
Упоминали писатели и о строящихся храмах, о растущих на берегах бухт доках и мастерских, о горожанах, сумевших соорудить жилища среди руин. Но все же главными впечатлениями в этих очерках были малолюдство и запустение.
И, наверное, для того, чтобы сильнее поразить читателя картинами запустения, авторы утверждали, будто нигде сквозь груды камней и щебня, сквозь голую глину и кремнистую твердость здешней земли не пробивалась никакая зелень.
Это неправда.
И на центральных улицах, и в запутанных переулках слободок, несмотря на беспощадность бомбардировок, уцелели кое-где старые деревья. Они стояли и вдоль тротуаров Екатерининской улицы, и вокруг развалин домика государыни Екатерины, и по берегам оврагов и балок. В тех же балках и среди окраинных кварталов сохранились остатки садов и виноградников. А кроме того, за десять мирных лет на склонах и откосах, среди мертвых и оживающих дворов, у разбитых стен и каменных лестниц появились молодые деревца, закурчавилась кустарниковая поросль. Кое-где развалины сверху до низу были окутаны зарослями дрока, похожего на водопады из тонких веток и листьев.
Весной шестьдесят седьмого года вся эта растительность вспухла бело-розовой пеной цветения.
Северный житель Коля Лазунов не знал, как зовутся здешние кусты и деревья. Ему говорили: «Миндаль… кизил… персик… черешня… акация…» Он кивал и тут же забывал названия. И утыкался лицом в гроздья цветов. Подумать только! — по берегам Финского залива и по дворам столицы еще лежал почти нетронутый оттепелями снег, еще по Неве ездили на лошадях, а здесь уже все цвело и зеленело!
Весна в этом году случилась ранняя, миндаль стал зацветать уже во второй неделе марта, а за ним, набирая силу, оделись пахучими гроздьями и другие деревья. О случайном февральском снеге никто уже не помнил. Душа радовалась!
Конечно, выпадали и холодные дни. И особенно ночи. Бывало, что под набежавшими серо-сизыми тучами ревел шторм. Отороченные пенными гребнями волны так гремели галечником на берегах за Карантинной бухтой, что слышно было даже в переулках Артиллерийской слободки. Волны эти штурмовали Константиновский форт, врывались в Северную бухту, на внутренний рейд, мотали ошвартованные у плавучих бочек суда. На некоторых парусниках для безопасности спускали стеньги. Чайки косо метались на фоне косматой штормовой мглы, лететь против ветра они не могли, их сносило, и они укрывались под берегами Южной бухты, где шторм не мог показать всю свою силу.
Однако в этих штормовых ветрах уже не было ледяного зимнего холода. В них можно было ощутить влажную согретость — первый намек на близкие теплые времена.
Застывшая земля давно оттаяла, глинистые тропинки на склонах делались липкими и скользкими, впаянные в них камни держались теперь непрочно, шевелились под подошвами. Это, если спешишь в школу и выбираешь не лестницу, а ближнюю дорожку, ведущую вниз к Южной бухте.
По обеим берегам Южный бухты лежали ржавые горы тяжелых ядер, множество пушечных стволов и якорей. Их свозили сюда с затопленных судов, подымать которые взялся опять купец Телятников.
Большими усилиями водолазов подняли наконец на поверхность и один из корабельных корпусов. Поглядеть на это собралось на руинах Николаевской батареи и склонах Хрустального мыса почти все немногочисленное население города. Корабль медленно вырос из синей, покрытой мелкой зыбью волны. Из открытых орудийных портов хлестали потоки. Тотчас пошли среди мальчишек (да и среди взрослых) споры: что это — «Силистрия», «Уриил», «Три святителя»? Поди разберись, когда это уже и не корабль вовсе, а громадная обросшая туша без мачт…
На той же неделе подняли еще одного затопленного великана. Оба корабля буксиры утащили в самую оконечность Северной бухты, к Инкерману, и приткнули к отмели. Там их неспешно принялись разделывать плотники. Видимо, просто для того, чтобы не занимали место. Говорили, что ни корпуса целиком, ни их древесина ни для чего уже не годятся, потому что источены морским червем…
Пришел апрель, близилась Пасха. Дни сделались совсем теплые, почти летние. По берегам появилось немало рыболовов. Но Коля рыбалкой не интересовался. Ничуть. Ему казалось скучным подолгу ждать дерганья поплавка, да и жаль было трепещущую, попавшую на крючок рыбу. Приятно было угощаться жареной ставридой или кефалью, но видеть, как она бьется, пуская кровь из-под жабр, это уж увольте… Конечно, в такой постыдной жалостливости Коля не признавался никому из приятелей. Кроме Жени. Женя его понимал. Он и сам не был любителем рыбной ловли.
Интереснее было охотиться за крабами. Кинешь приманку из гнилого мяса в сетку, натянутую на ивовый, с грузилами, обруч, спустишь эту сетку с причала к самому дну и смотришь, как осторожный краб подбирается к добыче. А потом — дерг кверху! Попался!.. Однако, сам Коля крабов не ловил, смотрел только, как охотятся другие. Но скоро убедился, что хорошего тут мало. Мальчишки обычно сразу расшибали крабов о камни, чтобы пустить их мясо на наживку для рыб. А иногда варили их, выколупывали «начинку» и делали из пустых панцирей и клешней чучела — для продажи туристам. Но такое занятие Коле казалось противным и предательским по отношению к пленным крабам.