Когда поют сверчки - Чарльз Мартин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нестерильно, – сказал он.
Мы с перфузионисткой снова переглянулись. Она тоже показала мне руки в обычных, не стерильных перчатках. Только взгляд у нее был стерильным – то есть ничего не выражающим.
И тут во мне как будто что-то щелкнуло. Повернувшись к старшей операционной сестре, я произнес каким-то не своим голосом:
– Иглодержатель.
Она посмотрела на пол, на пациента, на меня… и вложила мне в руку иглу с заправленным в нее шовным материалом.
Я сто раз видел, как это делается; я провел несколько десятков «успешных» операций коронарного шунтирования на трупах; я тысячу раз читал об этой методике и мечтал о ней постоянно на протяжении последних двух десятков лет. Я помнил каждый шов, знал, что нужно делать в следующую секунду и какой инструмент мне понадобится. И я больше не колебался.
Для начала я попросил анестезиолога немного поднять стол, поскольку я был выше доктора Трейнера. Затем погрузил руки в раскрытую грудь Джимбо и начал делать то, для чего, кажется, был рожден. Я оперировал человеческое сердце, снова делал его здоровым.
Заканчивая установку второго шунта, я на секунду опустил взгляд и посмотрел на доктора Трейнера, который, к счастью, только притворялся мертвым: чуть-чуть приподняв веки, он одним глазом следил за мной, а другим косил в сторону кардиомонитора. Поняв, что разоблачен, доктор Трейнер подмигнул мне. И только тут до меня дошло, что все происшедшее было спланировано и отработано заранее и что в курсе были все, кроме меня и бедняги Джимбо.
Но это было уже неважно. За двадцать минут я установил три обходных шунта, использовав для этого фрагмент внутренней грудной и два фрагмента бедренной артерии. Затем «снял пациента с насоса», то есть отключил аппарат искусственного кровообращения и несколько секунд наблюдал, как сердце, наполняясь кровью, становится темно-красным. Как только все его полости оказались заполнены, я снова обхватил неподвижное сердце ладонью и слегка сжал.
Сердце в моей руке забилось. И продолжало биться. Это означало, что Джимбо не умрет – во всяком случае, не сегодня.
Остальное было совсем просто. Я зашил перикард, вынул из брюшной стенки три дренажные трубки, соединил рассеченные кости, зашил грудину, наложил швы на кожу и отступил от стола.
– Готово.
Дэн рассмеялся и затряс головой.
– Семнадцать раз мы проделывали подобную штуку, но ты – единственный, кому мы дали закончить. Обычно доктору Трейнеру приходится «воскресать» через минуту-другую, пока студент не обгадил кальсоны или пока не запорол сердце. Ну и… – Он хмыкнул. – Послушай, парень, ты не сделал ни одной ошибки. Отличная работа, Риз! Никто на твоем месте не справился бы лучше, кроме разве что него…
Дэн показал куда-то мне за спину, и я обернулся. Доктор Трейнер разглядывал пациента поверх моего плеча и жевал свои неизменные эм-энд-эмс, которые по одной подавала ему сестра. Увидев, что я смотрю на него, он улыбнулся.
– Может быть, – сказал Трейнер и повторил, когда я стащил перчатки и снял фартук: – Очень может быть.
Единственным предметом мебели, который стоял еще на рыболовной базе и который я сохранил в нашем новом доме, была огромная чугунная ванна на четырех львиных лапах. Чарли сказал, что она весит фунтов триста. Ванна была мне почти по пояс глубиной и выглядела так, словно когда-то служила частью обстановки борделя, но Эмма в нее буквально влюбилась. Она пускала в ванну струю теплой, но не горячей воды и, пока та наполнялась, выщипывала брови или удаляла волоски в носу, глядя на себя в зеркало над раковиной. Прочихавшись после очередной косметической процедуры, Эмма погружалась в ванну и долго сидела в ней, читая и периодически подливая горячей воды. Я думаю, так она прочла не меньше сотни книг, причем не самых тонких. Горячая вода, сложенное под головой полотенце, ноги на дальнем бортике – в ванне Эмма чувствовала себя на редкость уютно.
Иногда я заглядывал к ней и спрашивал, не нужна ли ей компания. И довольно часто Эмма смотрела на меня поверх книги, переносила закладку на новое место и кивала. Тогда я тоже забирался в ванну и откидывался на бортик рядом с ней, а Эмма читала мне вслух, а я массировал ей икры. Из ванны мы обычно выбирались красные и сморщенные, как изюм.
Теперь ванна была дорога мне и как память, к тому же, если бы я вдруг захотел от нее избавиться, мне пришлось бы разобрать половину дома. Эта штука и впрямь была настолько тяжелой, что нам с Чарли пришлось дополнительно укреплять пол в ванной комнате, чтобы он мог выдержать ее чудовищный вес плюс вес воды и того, кто в ней купается. Чтобы затащить ее на второй этаж, мне понадобилось нанять двух крепких парней, да и то пришлось им помогать. Ванну мы поставили у дальней стены – рядом с окном, которое выходило на озеро.
Когда все было готово, Чарли, принимавший в подъеме живое участие, покачал головой:
– Дело, конечно, твое, но я, честное говоря, не пойму, зачем ты решил водрузить здесь это старье.
* * *
Я включил воду – такую горячую, что едва можно было терпеть, – и влез в ванну. Луна освещала неподвижную поверхность озера словно прожектор, за стеной легкий ветерок шелестел листвой деревьев. Я приоткрыл окно, погасил верхний свет и стал ждать.
Прошло какое-то время, и над озером пролилась, зазвенела песня сверчков. Она убаюкала меня очень быстро, и я заснул, а когда проснулся, сверчки уже закончили свои ночные серенады. Время перевалило за полночь, вода остыла, и, выбравшись на пол, я увидел, что моя кожа побелела и сморщилась.
Не знаю, сколько раз мы с Эммой сидели в этой ванне вместе. До сих пор я во всех подробностях помнил, как она выходила из нее – волосы собраны на макушке, вода капает с мочек ушей, с кончиков пальцев, собирается в лужицы под босыми ногами… Этот образ хранится в моем сердце, и я не продал бы его Термиту ни за весь чай Китая, ни тем более за все журналы в мире.
Медицинский колледж научил меня многому, но одной вещи я не переставал удивляться. Оказывается, человеческое тело при всей его кажущейся хрупкости и подверженности разного рода хворям не так-то просто убить. Люди часто обращаются с собой не самым лучшим образом. Они дымят как паровозы, пока их легкие не превратятся в пропитанную смолой губку, как у Сэра Уинстона; они пьют как рыбы, и их внутренности проспиртовываются насквозь; они жрут, как свиньи, и у них появляется тройной подбородок, а сердца и почки обрастают толстым слоем жира; они сидят на одном месте, как присосавшиеся к днищу корабля моллюски, а потом жалуются, что им тяжело ходить… И все же, несмотря на все это, человеческие тела продолжают жить, продолжают худо-бедно функционировать в соответствии с заложенной в них программой. Вот в этом я черпал надежду, полагая, что коль скоро большинство окружающих, столь наплевательски относящихся к своим телам, ухитряется каким-то образом протянуть семьдесят или даже восемьдесят лет, то такие люди, как Эмма, поневоле вынужденные беречь свои изначально отягощенные серьезными заболеваниями организмы, могут рассчитывать как минимум на половину этого срока. Будь это действительно так, это означало бы, что, хотя отпущенное Эмме время неумолимо тает, я все же могу успеть научиться всему, что мне необходимо, а она в свою очередь имеет все шансы дождаться, пока я буду готов сразиться с ее болезнью.