Горький квест. Том 2 - Александра Маринина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всё это было откровенной ложью от первого до последнего слова. Всё, кроме самого факта перевода из одного института в другой. Но почему? Что произошло?
– Смотри, – соглашался со мной Назар, – твоя Зина решила задним числом подкрепить ситуацию. А что ей мешало все эти подробности рассказать тогда, когда они имели место? Фигурное катание – март, в начале апреля – отчет, и ни слова об этом, с кинофестивалем такая же картина: в отчете за июль – сентябрь ничего не написано, хотя речь шла в том тексте как раз о переводе в Текстильный институт, здесь рассказу про кинофестиваль было бы самое место, но – нет, зато в январе Зинаида вдруг спохватилась. Знаю я эти фокусы. Вместо того чтобы в деталях рассказывать о том, как в Ульяне зреет понимание, что она ошиблась с выбором профессии, Зинаида о чем пишет? Да о чем угодно, только не о том, что действительно важно для исследования. В ее записках, если по уму, должны быть бесконечные упоминания о сыне и дочери, «Ульяна, Володя, Ульяночка, Володенька», а у нее что? Одни сплошные Орловы, Подрабинеки да Снежневский с Морозовым. Она вообще кто, сестрица твоя? Великий психиатр? Или исполкомовский работник, отвечающий за снабжение города промтоварами? С чего ее на психиатрию-то потянуло? Больше покрасоваться не на чем?
Я рассмеялся. Назар верно подметил: Зина так увлеклась рисованием идеальной семьи идеальных партийно-советских чиновников, что порой уделяла в своих записях излишне много внимания темам, не имеющим отношения к целям исследования, но зато показывающим ее саму и членов ее семьи в самом идеологически выгодном свете. Действительно, в отчете за первые три месяца 1977 года об увлечении Ульяны текстильным дизайном не было сказано ни слова, зато несколько весьма объемных абзацев оказались посвящены негодованию, вызванному деятельностью Хельсинкской группы, осуждению Орлова, Щаранского, Гинзбурга и прочих и горячему одобрению деятельности КГБ по аресту диссидентов. В отчете за апрель – июнь Зинаида выразительно возмущалась «клеветником Подрабинеком», молодым фельдшером московской «Скорой помощи», и всей работой комиссии по расследованию использования психиатрии в политических целях в СССР. В октябре же, описывая события в жизни семьи Лагутиных в июле – сентябре, не обошла вниманием Всемирный конгресс психиатров, состоявшийся в Гонолулу в конце августа: «Не понимаю, как можно было так грязно оклеветать замечательных советских врачей-психиатров Снежневского и Морозова и обвинить их в том, что они руководят систематическим злоупотреблением психиатрией в политических целях в нашей стране. Это наглая беспринципная ложь!»
Слова Назара о том, что Зинаида не жизнь семьи описывала, а искала, на чем бы еще покрасоваться, меня развеселили, и я вдруг увидел, насколько прав мой друг. Все в том же 1977 году много внимания было уделено обсуждению новой Конституции на открытых партсобраниях, к которым Зина, разумеется, ответственно и тщательно готовилась и на которых, само собой, выступала. А уж сколько места заняли описания Первой Московской международной книжной выставки-ярмарки – даже передать невозможно! Но тут Зинаиду можно хоть как-то оправдать, все-таки книги – это тоже товары, ими снабжаются книжные магазины, и тема была ей пусть минимально, но по профилю работы. В записках, составленных в течение того года, были и Всемирный форум миролюбивых сил, проходивший в Кремлевском дворце съездов; и взрыв в метро на перегоне между станциями «Измайловская» и «Первомайская», при котором погибли 7 человек и 44 получили ранения и травмы; и пожар в гостинице «Россия», в котором погибли 42 человека; и премьера фильма Алексея Германа «Двадцать дней без войны»; и смерть певца Сергея Лемешева и актера Алексея Грибова; и даже гибель эмигранта Александра Галича (не без злорадства, дескать, вел бы себя прилично, любил Родину, так не пришлось бы уезжать, и был бы сейчас жив). Чего только не было в этих записях!
Чего не было? Не было сына Владимира. И почти совсем не было дочери Ульяны.
– Неудачные, видать, детки-то получились, – заметил Назар. – Правду написать совестно, а открыто врать страшно, вдруг там, где положено, знают, как оно есть на самом деле. Так уж лучше промолчать, обойти. Уверен, что Зина твоя подвирала, где только могла, но аккуратно, чтобы ее не уличили.
– Что же может быть неудачного в сыне – работнике МИДа? – удивился я. – Да и дочка вполне удалась, иначе она в США не нашла бы так быстро работу по специальности. Коль нашла – значит, она действительно хороший дизайнер и дело знает.
Назар пожал плечами.
– Будем разбираться.
Именно для этого я и затеял свой проект. Ульяна молчит, придерживает информацию для своего сыночка Энтони. Значит, моя задача – заставить говорить Владимира.
* * *
Доктор Эдуард Качурин оказался человеком малоприятным, но специалистом вполне компетентным. К первому визиту в поселок, состоявшемуся сразу после окончания отборочного тура, когда участники еще только разъезжались, он подготовился, как написала бы моя троюродная сестрица Зинаида Лагутина, «ответственно и тщательно».
– Я поднял литературу, старые учебники и справочники, поговорил со стариками-врачами, которые практиковали как раз в семидесятые, и с фармацевтами, так что более или менее представляю объемы и протоколы оказания медицинской помощи в интересующий вас период, – заявил он, едва мы встретились в поселке, в моей квартире на пятом этаже.
Вид у доктора был угрюмый и какой-то не то растрепанный, не то помятый, не то побитый жизнью. Я помнил, что он в свое время лично явился, чтобы попроситься на работу в мой проект, и это заочно расположило меня к нему, но теперь, глядя на длинное унылое лицо Качурина и слушая его неторопливую выверенную речь, я испытывал что-то вроде неприязни. Чем вызвана эта неприязнь, я понял не сразу. Сообразил только тогда, когда на следующий день болтал за завтраком с Назаром, Галией и Ириной. Их речь была живой, фразы – короткими, междометия – выразительными и уместными. Качурин же разговаривал так, словно зачитывал наукообразный доклад. Вот что меня раздражало: академичность речи.
Я поразился. Совсем еще недавно я сам отмечал, что мой русский язык значительно отличается от того русского, на котором общаются люди в этой стране, и по лексике, и по строению фраз. Почему же меня так задевает в другом человеке особенность, присущая мне самому?
– Скажите-ка, друзья мои, – обратился я к сотрапезникам, – я все еще разговариваю как будто учебник вслух читаю? Или речь уже стала полегче?
– Значительно легче, Дик, – первой отозвалась Галия. – Вы вполне освоились.
– Наблатыкались, – озорно подмигнула Ирина. – Знаете такое слово?
Галия расхохоталась, а Назар, перехватив мой недоуменный взгляд, удовлетворенно кивнул:
– Это значит «научился, приобрел навык». У тебя заметный прогресс, но поле для совершенствования еще велико. Ты, главное, не комплексуй, будь проще.
С манерой Качурина строить длинные правильные фразы я примирился, но доктор все равно был мне почему-то неприятен. Хотя его профессионализму я отдал должное еще тогда, в поселке, когда он мерным, почти лишенным интонаций голосом диктовал нашему Юре список оборудования и препаратов для организации нашего маленького временного медпункта.