Палоло, или Как я путешествовал - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, есть один бизнесмен, которого Анька возле себя терпит, но жить к нему не переезжает. Она говорит, что домовой не любит её. Есть такое выражение, применяемое к бродягам и вообще людям беспокойным. Недавно до меня дошёл слух, что она не выдержала и снова собирается в Китай. Сунь, с которым они было насмерть рассорились, открыл какое-то новое дело, и не исключено, что ему опять понадобятся переводчики – на этот раз с французского.
2.
Второй кентавр был и остаётся моим ближайшим другом, вожатым и педагогом Божьей милостью, из поволжских немцев. Никакой немецкой самоидентификации у этого чернобрового и горбоносого великана сроду не было. Он вырос в Караганде, городе ссыльных, и вся немецкость Славки сводилась к тому, что в детстве он выучился от своей бабушки петь «О Танненбаум, о Танненбаум!». Он даже сделал русский текст этой песенки, поскольку с детства писал стихи. Немцами были все в их семье, но Славка убеждён, что в какой-то момент бабушка сходила налево, поскольку более выраженного еврея, чем Славка, мне не встречалось. Большой рост и большое брюхо, многоречивая громогласность, неистребимая жовиальность, семейственное чадолюбие, ненависть к государственной службе, перманентное инакомыслие и кулинарные способности – всё, чем отличается правильный еврейский мужчина, плюс очень кустистые брови, тут наличествовало. Славка родился учить детей и работать с детьми. Он обожал их и плавал в их ответном обожании. В детстве, попав в один из главных и любимейших пионерлагерей страны, лагерь, которому позволялся относительный либерализм и даже эксперименты, – он понял, что должен быть там, и после армии, чудом перенесённой, действительно поселился там.
Так Славка порвал с семьёй, где всегда был довольно чужим.
В лагере он расцвёл. Он умел всё, что должен уметь педагог, то есть писать стихи, ставить спектакли, сочинять игры, водить хороводы, пресекать драки, разрушать совковую стратификацию любого детского коллектива (ниша пахана, ниша шута, ниша чмыря) и устанавливать свою, эдемско-телемскую… Короче, всё это он гениально умел от природы и обожал себя, как всякий человек, занимающийся своим делом. Он и детей учил обожать себя, в отличие от советской педагогики, учившей себя ненавидеть. Всему этому он учит и сейчас, когда по тридцатишестилетнему своему возрасту уже не вожатствует, а придумывает новые программы.
В конце восьмидесятых открылся выезд репрессированных народов на родину, и в Крым потянулись крымские татары, а в Германию – немцы. Славкина семья, к тому времени жившая в Караганде бедно, но опрятно, решилась ехать: всё равно здесь уже ничего хорошего не светило, к тому же всё рушилось на глазах, а там были шансы устроиться получше, не говоря уже о том, что немецкие власти, к чести их будь сказано, делали всё возможное для устройства нормального быта несчастных соотечественников. Время было, напомним опять, ещё идеалистическое, то есть восточные немцы ещё не загадили Западную Германию и объединение воспринималось ещё как праздник. Славкина семья собралась и поехала. Он ехать отказался наотрез. Но мать его, женщина властная, настаивала: ты должен приехать. Нам будет лучше.
Он вообще был человеком довольно домашним, при всей бардачности своей вожатской жизни: он любил уют, любил порядок – единственная немецкая черта! – и обязательно должен был знать, что семья находится в пределах его досягаемости. Можно приехать, можно позвонить, и хотя Караганда – не ближний свет, но все-таки при желании доберёшься. Теперь семья оказывалась от него как бы отрезана, и к тому же лагерь стремительно пустел и нищал, и Славка решил, что ему, чем чёрт не шутит, надо попробовать начать новую жизнь.
Здесь надо бы сделать отступление о понятии новой, или другой, жизни для советского и постсоветского человека. Эта мечта о другой жизни, уверенность в том, что она есть, – сопутствует ему всегда. На самом деле, конечно, никакой другой жизни не бывает, полагаю, что не будет и загробной, – но вера в то, что всё вот это сейчас кончится и начнётся нечто принципиально новое, страшно присуща русскому сознанию вообще и советскому в частности. Крестьянин надеялся на компенсацию своих мук после смерти – интеллигент верил в то же самое после революции или перестройки, вся разница в терминах. Можно сказать, что Славка действительно попал в другую жизнь, и это был ад.
Его семья хоть как-то могла интегрироваться в ту реальность: мать на пенсии, сестра – врач-стоматолог действительно высокого класса. Но кто уж совсем не нужен на Западе ни при каких обстоятельствах, так это советский педагог, потому что советская педагогика – с тем исключительным значением, которое в России придавалось ребёнку, и с бесконечным стремлением носиться с этим ребёнком – на Западе вообще никому не может быть интересна, потому что там ребёнку покупают сверхдорогой конструктор или компьютер, после чего предоставляют самому себе. Мне случалось быть в немецком детском саду, где участие воспитателей в детских играх сводилось к наблюдению – в остальном они всё делали сами, и никому не надо было выступать в функции массовика-затейника. Я почти ничего не знаю о Славкиной жизни в Германии, но знаю, что это был кошмар, потому что он почувствовал самое настоящее физическое задыхание. Он впервые усомнился в нужности своей профессии.
Он совался, кажется, во все возможные щели: в известных пределах зная язык, предлагал читать лекции (а мировую педагогику он знал дай бог). Хотел устроиться в школу. Снисходил до детских садов. Полугода ему хватило, чтобы убедиться: этих детей он только собьёт с панталыка. Он вернулся в свой лагерь, знакомый до слёз, и его приняли, естественно, с распростёртыми. Всё-таки тут было его место. К тому времени лагерь переименовали в центр детского развития или wuddayacallit, как сказал бы Сэлинджер; возобновилась более-менее нормальная жизнь, пошли какие-то инвестиции, и вообще стало можно жить и работать.
Но отъезда семьи Славка не мог себе объяснить и не может до сих пор, как и семья не может ему простить его собственного отъезда. Его случай, может быть, и не совсем кентаврический, но нечто от кентавра в нём появилось: он впервые проверил свой опыт чужой реальностью – и признал за этой реальностью определённую правоту. Он понял, что без его труда можно обходиться, что возможна совершенно другая жизнь – и эта другая жизнь, может быть, предпочтительнее для ребёнка. Потому что в ней ребёнку проще адаптироваться к миру взрослых, где никто ничьей судьбой, по большому счёту, не озабочен, – а Славкины дети годами потом писали ему слёзные письма, как хорошо было с ним и как плохо стало без него. Свою ответственность за это он чувствует до сих пор. И размышления на эти темы довели-таки его до сердечной недостаточности, от которой он лечится без отрыва от работы. Потому что, если перестанет работать – сойдёт с ума. Впрочем, после возвращения из Германии он и так довольно сильно изменился – прежнего Славку в нём можно узнать, только когда раз в месяц в строго определённый час ему звонит из Франкфурта мать и сообщает, что всё нормально.
3.
Хуан Карлос обладал на самом деле очень длинным именем. Чем больше у ребёнка имён, тем больше святых покровительствует ему. Хуану Карлосу покровительствовало много святых. Поэтому в 1937 году его сумели благополучно переправить в Советский Союз.