Военный свет - Майкл Ондатже
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Римская история, Натаниел. Тебе надо почитать ее. Там полно императоров, которые даже детям не могут сказать о грядущей катастрофе. Чтобы дети как-то защитились. Иногда есть необходимость в молчании.
— Я рос в твоем молчании… Знаешь, скоро я уеду и не увижу тебя до Рождества. Может, это наш последний разговор до поры.
— Знаю, милый Натаниел.
Занятия в колледже начались в сентябре. До свидания, до свидания. Не обнялись. Я знал, что каждый день она будет гулять по холмам и, поднявшись на вершину, оглянется на свой дом, приютившийся в складке земли. В полумиле будет деревня Благодарная. Она будет смотреть с большой высоты, как учил Фелон. Высокая худая женщина бродит по холмам. Почти уверена в своей крепости.
* * *
Когда он придет, он будет как англичанин, написала она. Но пришла за Роуз молодая женщина, наследница чья-то. То есть так я рассказываю себе о произошедшем. Мать никогда не заходила в деревню, но местные знали, где живет Роуз Уильямс, и женщина побежала прямо к Уайт-Пейнту, в тренировочном костюме, никакого камуфляжа, никакого маскарада. Даже это не обмануло бы мою мать, но был темный октябрьский вечер, и когда она увидела бледный овал лица за запотевшим стеклом оранжереи, было уже поздно. Женщина стояла там неподвижно. Потом разбила стекло правым локтем. Левша, наверное, подумала мать.
— Ты Виола?
— Меня зовут Роуз, дорогая.
— Виола? Ты Виола?
— Да.
Этот, наверное, оказался не худшим из вариантов смерти, которые мать представляла себе или видела в снах. Быстрый конец. Как если бы это было завершением усобиц, завершением войны. Возможно, актом искупления. Так я думаю теперь. В оранжерее было влажно, и в разбитое окно подул ветерок. Молодая женщина выстрелила еще раз для верности. А потом бежала, как гончая, по полям или как если бы она была душой матери, покинувшей тело, — так же, как сама мать бежала из дома, чтобы поступить в университет и изучать языки, а на второй год познакомилась с моим отцом и отказалась от мысли о юридическом, родила двоих детей и от нас сбежала тоже.
Год назад в местном магазине мне попалась книга Оливии Лоуренс, и днем, натягивая гудящий шнур для отпугивания надоедливых птиц в саду, я ждал вечера, чтобы почитать без помех. По-видимому, эта книга легла в основу обещанного документального телефильма, так что на следующий день я пошел и купил телевизор. Такого предмета в моей жизни не было, и, когда его привезли, он показался мне фантасмагорическим гостем в маленькой гостиной Малакайтов. Словно я ни с того ни с сего решил купить лодку или льняной костюм в полоску.
Я смотрел передачу и поначалу не мог сопоставить Оливию Лоуренс на экране с той, кого знал в ранней юности. По правде говоря, я уже не помнил, как она выглядела. Она присутствовала в моей памяти абстрактно. Я помнил, как она двигалась, помнил, что одевалась без выкрутасов, даже отправляясь вечером в город со Стрелком. Что до лица, говорившего сейчас со мной, я узнал прежний энтузиазм, и оно быстро стало тем лицом, которое совместилось с давними воспоминаниями о ней. Вот она карабкается по скале в Иордании, вот спускается по веревке, не переставая говорить в камеру. И вновь делится со мной конкретными знаниями о горизонтах грунтовых вод, о разновидностях града на Европейском континенте, о том, как муравьи-листорезы уничтожают целые леса, — все эти сведения легко и понятно подносились нам на маленькой женской ладони. Я был прав. Она могла бы разумно связать мою жизнь, не избегая сложных далеких соперничеств или утрат, мне неизвестных, — примерно так же, как могла распознать назревающую бурю или как угадала эпилепсию Рэчел по какому-то жесту или тихой ее отстраненности. Притом что близости между нами не было, ее ясный женский взгляд на вещи открыл мне многое. Мы недолго были знакомы, но я верил, что Оливия Лоуренс на моей стороне. Я стоял, и меня понимали.
Я прочел ее книгу и смотрел документальный фильм, где она шла по разоренным оливковым рощам Палестины, садилась в монгольские поезда и выходила из них, наклонялась на пыльной улице и демонстрировала петли орбит в лунном небе при помощи апельсина и грецких орехов. Она не изменилась — по-прежнему все время новая. Через много лет после того, как мать рассказала мне о работе Оливии во время войны, я прочел сжатые официальные рапорты о том, как ученые регистрировали скорость ветра в преддверии высадки в Нормандии, как она и другие поднимались в темное небо, оккупированное другими планерами, сотрясавшимися и хрупкими, как стекло, чтобы определить воздушные потоки, вероятность бездождевого рассвета и, в зависимости от этого, подтвердить или отложить день высадки. Метеорологические журналы, которые она показывала нам с Рэчел, со средневековыми гравюрами разного вида градов, рисунки соссюровского цианометра, определяющего оттенки голубого в небе, для нее не были только теорией. Она и ее сотрудники, должно быть, чувствовали себя в то время волшебниками, вызывавшими к жизни то, чему научили их поколения ученых.
* * *
Оливия первой возникла из полупогребенных времен, когда все мы собирались на Рувини-Гарденс. Где сейчас Стрелок, я по-прежнему не имел понятия. С тех пор, когда я видел его в последний раз, прошли годы, и я не помнил даже его настоящего имени. Он, Мотылек и другие существовали только в ущелье детства. А взрослая моя жизнь прошла большей частью в правительственном здании, с попытками проследить жизненный путь, избранный матерью.
Бывали дни в архивах, когда мне попадалась информация о далеких событиях, совпадавших по времени с определенными делами матери. Таким образом я мог получить представление о какой-то другой операции в другом месте. И однажды, отслеживая операцию, косвенно ее касавшуюся, я наткнулся на сообщения о транспортировке нитроглицерина во время войны. Его везли по Лондону, и, поскольку груз был опасный, делалось это ночью, втайне от жителей. Это продолжалось даже во время блица, при затемнении; над черной рекой — лишь тусклый оранжевый огонек, показывающий высоту мостового пролета, скрытный сигнал под бомбежкой, горящие баржи, осколки шлепаются в воду, а на темных дорогах по три-четыре раза за ночь тайно ползут грузовики. Тридцать миль пути от Уолтам-Эбби, где Большой нитратор производил нитроглицерин для безымянного подземного хранилища в центре города — как выяснилось, под Лоуэр-Темз-стрит.
Иногда почва проваливается, и туннель приводит к старому месту назначения. Я тут же перешел в большую комнату, увешанную картами. Я разворачивал одну за другой, отыскивая возможные маршруты грузовиков с нитроглицерином. Еще до того, как мой палец доходил до них, я знал засевшие в памяти имена: Сьюардстоун-стрит, Коббинс-Брук, к западу от кладбища, затем на юг и, наконец, Лоуэр-Темз-стрит. Этим ночным маршрутом я ездил со Стрелком после войны, когда был подростком.
Мой давно забытый Стрелок, контрабандист, мелкий преступник, возможно, был героем в своем роде, потому что работа его была опасной. То, чем он занялся после войны, было следствием мира. Обычная ложная скромность англичан, с ее нелепой скрытностью или маской наивного ученого, чем-то напоминала тщательно написанные диорамы, маскирующие правду, прячущие за собой ход к подлинной личности. В каком-то смысле это — самое замечательное театральное представление среди европейских народов. Наряду с тайными агентами под личиной двоюродных бабушек, малоспособных романистов, светского кутюрье, шпионившего в Европе, были проектировщики и строители ложных мостов через Темзу, чтобы вводить в заблуждение немецкие бомбардировщики, прорвавшиеся в Лондон; химики, ставшие специалистами по ядам, фермеры на восточном побережье, которым были выданы списки сочувствующих немцам, — их надлежало убить в случае вторжения; орнитологи и пасечники из Кью, вечные холостяки — знатоки Леванта и полиглоты; одним из них был Артур Маккэш, проработавший в секретной службе бóльшую часть жизни. Все они соблюдали секретность своих ролей даже после войны и только спустя годы удостаивались тихой фразы в некрологе о своей «достойной службе в Министерстве иностранных дел».