Солнце, вот он я - Чарльз Буковски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я знаю целую толпу американских писателей, которым хотелось бы поучаствовать в этой программе. Мне же, в общем, все равно…
На этом ведущий быстренько переключился на другого писателя — старорежимного либерала, которого снова и снова предавали, но он умудрился сохранить веру. Я в политику не ввязывался, но сказал старикану, что морда у него приятная. Он не затыкался. Такие никогда не затыкаются.
Потом рот раскрыла писательница. Я налег на вино и не очень понял, о чем она пишет, — по-моему, о животных, дама писала рассказы о животных. Я ей сказал, что, если она покажет мне ножки, я оценю, хороший она писатель или нет. Она не показала. На меня все время пялился мозгоправ, прописавший Арто шок. Заговорил кто-то еще. Какой-то французский писатель с закрученными усами. Ничего не говорил, но говорить никак не переставал. Свет ярчал — желтел довольно тянуче. Я весь взопрел. Дальше помню только, что я на парижских улицах и везде этот поразительный нескончаемый рев и огни. На улице десять тысяч мотоциклистов. Я требую пойти поглядеть на хористок из канкана, но меня везут в отель, пообещав еще вина.
6
Наутро меня разбудил телефон. Критик из «Ле монд».
— Здорово ты выдал, сволочь, — сказал он, — а те, другие, даже не вздрочнули…
— Что я делал? — спросил я.
— Не помнишь, что ли?
— Нет.
— Ну так я тебе скажу. Ни одна газета против тебя ничего не написала. Французскому телевидению пора увидеть честность.
Когда критик повесил трубку, я повернулся к Линде Ли:
— Что там было, малышка? Что я натворил?
— Ну, ты схватил даму за ногу. Потом стал пить из горла. Что-то говорил. И неплохо говорил, особенно вначале. Потом этот парень, который вел программу, говорить тебе не давал. Рукой зажимал тебе рот и твердил: «Заткнитесь! Заткнитесь!»
— Что, правда?
— Со мной рядом Роден сидел. И все время говорил мне: «Утихомирь его! Утихомирь!» Он же тебя не знает. В общем, под конец ты содрал с уха наушник, дернул еще раз из горла и ушел с программы.
— Пьяный хам, да и только.
— Потом добрел до охраны и цапнул одного за воротник. Потом выхватил нож и стал всем грозить. Они так и не поняли, шутишь ты или нет. Но потом все-таки навалились и вышвырнули тебя.
Я зашел в ванную и поссал. Бедная Линда Ли. В Германии и во Франции, и в газетах, и в журналах, ее вечно называли Линдой Кинг — так звали мою бывшую подружку, с которой мы уже 3 года как расстались. Мне бы тоже не понравилось, если б меня звали кем-то другим, особенно бывшим дружком. А когда я говорил интервьюерам: «Кстати, это Линда Ли, а не Линда Кинг…» — они про нее вообще не упоминали. Я так скажу: любую женщину, способную вытерпеть меня под боком, следует называть как полагается.
Когда я вышел из ванной, телефон не умолк. Один звонок был от Барбе Шрёдера — моего друга, он поставил кучу странных и необычных фильмов.
— Ты был отличный, Хэнк, — сказал он. — Французское телевидение никогда не видело ничего подобного.
— Спасибо, Барбе, но вечер я помню плохо.
— В смысле, ты вообще не ведал, что творил?
— Да, у меня так бывает, если пью.
У нас с Линдой Ли были проездные «Еврэйла». Пора выбираться из Парижа. Парой недель раньше нас пригласили к ее дяде в Ниццу. Мать Линды тоже туда приехала. Почему бы и нет?
15
Нам дали номер, и я, вытаскивая стихи, спрашивал себя, получится ли еще раз всех одурачить. Потом зазвонил телефон. Карл. Сказал, что нам бы неплохо съездить в «Марктхалл» проверить микрофон и так далее. Я сказал «ладно», и он прибыл на машине. Мы с Линдой Ли вышли у «Марктхалла» и двинулись наверх по пандусу. Нас ждали: там были телекамеры и вопросы от газетчиков. Я на такое не рассчитывал. Будто политик какой-то. Они тащились за нами по пандусу со своими телекамерами и фотовспышками, а у репортеров в руках были такие блокнотики, куда они писали ответы на свои вопросы. На некоторые я ответил, а потом всех послал.
Внутри они меня опять загнали в угол. Девушка с австрийской телестанции. Столы, юпитеры. Я сел. Им всегда хотелось не только стихов, а это же бессмысленно, в стихах сказано лучше. Слишком многие писатели стали преподавателями, гуру какими-то; забыли свои пишущие машинки.
Девушка посмотрела на меня:
— Мне хотелось бы задать вам несколько вопросов, мистер Буковски.
— Для начала мне нужна бутылка вина.
Она махнула кому-то из группы, и тот убежал. Вскоре вернулся с бутылкой красного — плохого красного. Я глотнул из стакана, выплюнул и сказал:
— Ну ладно, давайте.
Она пустилась рассуждать об эмансипации и политике. Барабанила каверзные вопросики, на которых я должен был запинаться. Запинаться было не на чем; вопросы оказались скучны и избиты. Ответы, наверное, тоже. Мне было сонно и безразлично. Вино — блевотина. Потом над головой заиграло «Шествие на казнь»[114]. Как на школьной выпускной церемонии. Мне хотелось рассупониться и яйца себе покатать. Свет жарил. Мне было все равно, я не старался. Отвечал «да» и «нет», отвечал «может быть», говорил:
— Нет, я не стал бы ебаться с матерью, она, видите ли, умерла, я бы костями поцарапался, но мне как-то раз приснилось, что у меня с мамой сношение. Лучшая на свете поллюция… — Нет. Да. Нет. Нет. — Мне нравятся Томас Карлейль, «Мадам Баттерфляй» и апельсиновый сок с давлеными корками. Мне нравятся красные радиоприемники, автомойки, мятые сигаретные пачки и Карсон Маккаллерс. — Нет. НЕТ! Нет. Да, конечно. — Мик Джаггер? Нет, мне не нравится его рот… Боб Дилан? Нет, мне не нравится его подбородок.
Интервью завершилось.
Я встал и пошел проверять камеру, свет, микрофон и так далее. С ними все было в норме…
«Quotes of A Dirty Old Man», Silvia Bizio, High Times, January 1982, pp. 33–36, 98, 100. [Включая четыре раздела из: „Bukowski: Rolling With Life's Punches", Silvia Bizio, Los Angeles Times, Calendar Section, January 4, 1981, pp. 6–7.]
Чарльз Буковски знает, о чем пишет. Человек маргинальный, сильно пьющий, он живет в неприглядной ночи Лос-Анджелеса и свой богатый опыт использовал в тридцати с лишним автобиографических книгах — сборниках стихов и рассказов, а также романах.
И все они — просто песня. У Буковски жизненная сила сезонника, как у Керуака, прямолинейная эротичность Миллера и капризная, режущая до кости философия Кейна[115]. Писать он начал на склоне жизни, четырнадцать лет проработав на почте, пару раз подолгу посидев в тюрьме и полежав в больнице. Но сегодня, в шестьдесят один, он стоит на грани массового признания. По его рассказам снимают фильмы, для всей Европы он — герой культуры, а его последний роман «Женщины» разошелся по Соединенным Штатам более чем стотысячным тиражом.