Я люблю.Бегущая в зеркалах - Мила Бояджиева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1947 году, получив от Соммерса полный пакет документов, юридически обосновывающих пребывание во Франции г-на Остина Брауна, Остап обнаружил письмо, написанное Зуевым еще в мае сорок пятого, то есть в последние дни его жизни.
«…Римляне не любили глагол «умирать». О том, кто ушел, они говорили «пожил». Не замечая, видимо, в своей гордыне, что отягощают умершего грузом огромной ответственности.
Я — пожил. То есть использовал всю меру отпущенных мне сил и времени. Но могу ли я вздохнуть с удовлетворением? Подведение последних итогов — не радостное занятие. В выигрыше здесь можно оказаться лишь шуллерской уловкой — с помощью вороватого лукавства. Но именно она стоящему на последней ступени кажется особенно постыдной.
Уйти легко, без кучи неоплаченных счетов, можно только в юности, когда душу еще не тяготит ответственность этого «пожил» — долг растраченной жизни…
Помнишь, у Мандельштама:
Я ухожу со страхом. Со страхом за тех, кого оставил и кому не сумел помочь.
В качестве моего жизненного долга примите это имя и адрес, и когда будет совсем уж невмоготу — воспользуйтесь им. Это свои…»
И вот уже два десятилетия Браун приезжал сюда, на рю Сен Симон в тихий, забытый временем дом, чтобы побыть Остапом — говорить, думать и чувствовать по-русски.
Александра Сергеевна хранила память о России с каким-то маниакальным упорством, боясь не только что-либо изменить в самом доме, усадьбе или обстановке, но бдительно следя за всеми мелочами, сохранившими не просто музейную ценность, а подлинную свою бытовую функциональность. В этом доме грелки, кофеварки, лампы, газетницы, чернильницы, туалетные приборы, всевозможные расчески, флакончики, зеркальца, вывезенные в предреволюционные годы из подмосковного имения Меньшовых, жили своей нормальной, отнюдь не старческой жизнью. Единственной уступкой времени был телевизор, упрятанный, правда, как символ постыдной капитуляции, с глаз долой — в личный кабинет Александры Сергеевны. Здесь она и сидела, не отрывая от экрана растерянного виноватого взгляда, когда в дверях появился Остап.
Он застал Александру Сергеевну перед телевизором в ее кабинете, который воспринимал уже как частицу своей жизни, и еще чьей-то другой, быть может, Зуевской. Ведь эта комната, с покрытыми синьковым штофом стенами, с «павловской» мебелью красного дерева, с бронзовыми светильниками, текинскими ковриками, с выцветшими фотографиями на стенах, с переплетами русских дореволюционных изданий за стеклянными дверцами высоких шкафов, с особым запахом муската и высохших трав, не могла и присниться обитателю барачной коммуналки рабочего «тракторного поселка». Но оттуда, от детских чтений Дюма, через заброшенный зуевский Клеедорф, через Толстого, Тургенева, а позже Набокова — тянулась ниточка узнавания. Именно эта комната была для Остапа Россией, домом, который от потерял.
— Остап, что же это? Что, что происходит?! — бросилась к нему Александра Сергеевна и разрыдалась. Он обнял ее за плечи, и, взглянув поверх седенькой дрожащей головы на экран, понял все: любительская, прыгающая кинокамера, выныривая из-за чьих-то спин, прорывалась к центру пражской площади, где среди чужой нарядности по-хозяйски весомо двигались краснозвездные танки.
«…По сообщению ТАСС в ночь с 20 на 21 августа союзные войска стран Варшавского договора, выполняя свой интернациональный долг, вступили на территорию Чехословакии…»
Алису спасли, откачали, вылечили. Соседская такса, скулившая под дверью и две санитарки экстренной помощи пять часов промывавшие желудок самоубийцы, успешно выполнили миссию Рока — вернули к жизни заблудшую душу. Но похороны в семье Меньшовых все же состоялись. В тот день, когда Алиса очнулась на больничной койке, ее родные проводили в последний путь Веру Степановну, Верусю, скончавшуюся на месте с телефонной трубкой в руках. Ее сердце не выдержало сообщения о самоубийстве «правнучки».
Алиса, отосланная родными в чрезвычайно престижный санаторий «психорелакса» под Лозанной, набралась сил, отлеживаясь в грязевых источниках и подвергаясь модной гипнотерапии на открытой веранде в стиле Ренессанс. Через полгода навещавшие ее родители, а, главное, доктор Фоке последователь Фрейда и Адлера, пришли к выводу, что мадмуазель Грави вполне пригодна к дальнейшему существованию «в миру».
Кем она теперь была? Раскаявшейся преступницей, признавшей неправомочность самоистребления и опасность гордыни? Экспримадона, смирившаяся с участью хористки, или мечущаяся между светом и тьмою слабоумная пациентка, сменившая за два года с десяток психоаналитиков?
Для медиков она была трудной больной, перенесшей тяжелый нервный срыв, вследствие гибели возлюбленного и потери не только ребенка, но и надежды на возможность будущего материнство. Для родных страдалицей-неудачницей, патологически ранимой, обращение с которой требовало предельной осторожности.
Окружающие считали Алису мрачным человеком, в присутствии которого всякий ощущал неприличность собственного благополучия и жизнерадостности. Заметно было, что прошлое этой печальной и прекрасной, как надгробное изваяние, женщины омрачает трагедия, тяжесть которой она ни с кем делить не собирается. Алиса легко переносящая поверхностные светские контакты, с трудом шла на более тесное сближение с людьми, не рассчитывая на сострадание и не пытаясь скрыть свою обособленность.
По протекции бабушки, много лет дружившей с Мари-Бланш де Полиньяк дочери знаменитой Жанны Ланвен, основоположницы всемирно известной парфюмерной фирмы, Алиса Грави, покинув санаторий, начала работать в «Доме Ланвен» художницей. В Отделе «оформления и декора» числилось еще три постоянных сотрудника, кроме того, фирма в особо ответственных случаях заключала контракты с каким-либо известным художником, чье имя придавало парфюмерному шедевру особый изыск.
Еще в 1927 году, ко дню рождения дочери Маргариты, Жанна Ланвен, прошедшая к тому времени блистательный путь от шляпной модистки до хозяйки крупного производства, создала духи «Арпеджио», прославившие ее как парфюмера. Новые духи были названы глашатаями моды «песней радости, сочетающей грацию музыки Дебюсси с утонченностью стихов Аполинера», а эмблема известного дизайнера Поля Ириба, украсившая флалкон, стала символом процветающей фирмы. И хотя рецепт «Арпеджио» после смерти Жанны был утерян, Дом Ланвен на престижной парижской улице Буасси д'Англас вошел в список лучших европейских салонов высокой моды.
В кабинете Алисы в специальной, слегка подсвеченной из глубины нише, покоился полуметровый черный шар с золотой круглой пробкой и знаменитой эмблемой на глянцевом боку: округлыми, завихряющимися линиями Поль Ириб соединил силуэты женщины и девочки, устремленные друг к другу: Жанна Ланвен и Маргарита, взявшись за руки, навеки запечатлелись в экслибрисе «Арпеджиоо», символизируя неразрывную связь матери и дочери.