Дела твои, любовь - Хавьер Мариас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Откуда ты все это знаешь?
— Знаю. Когда человек хочет что-то узнать, он это узнает. Расспрашивает, сопоставляет, взвешивает все ‘‘за" и "против", и в конце концов ему все становится ясно, — поспешно ответил он и замолчал.
Сначала мне показалось, что он хотел добавить еще что-то — назвать тех, кого он расспрашивал, например, — но потом я поняла, что он был раздражен: ему не понравилось, что я прервала его, что из-за меня он потерял настрой, может быть, даже сбился с мысли. Видимо, он все же очень нервничал, хотя и умело это скрывал. Он сделал несколько шагов по комнате и сел в кресло — то самое, на спинке которого висел его пиджак и только что лежали его руки. Он снова был напротив меня, но теперь не возвышался надо мной — мы были на одном уровне. Взял в рот новую сигарету, но не зажег ее. Когда он заговорил, сигарета запрыгала у него на губах. Она не скрывала красоту губ — она ее подчеркивала. Так что нанять убийцу, для того чтобы убрать кого-то, кто стоит на пути, — не такой простой и безопасный способ решения проблемы, как это представляется на первый взгляд. Контакт с ними опасен. Даже если принимаешь мыслимые и немыслимые меры предосторожности, даже если связываешься с ними через третьих лиц. Или через четвертых, или через пятых. На самом деле, чем длиннее цепь, чем больше в ней звеньев, тем больше вероятность, что одно из них порвется, что один из элементов выйдет из-под контроля. Конечно, проще всего, когда двое (тот, кто задумал смерть, и тот, кто ее осуществил) договариваются напрямую, без посредников, но ни один заказчик — ни один предприниматель или политик — на это не пойдет: где гарантия, что потом тебя не начнут шантажировать? Так что, если собираешься действовать через наемного убийцу, то следует помнить: этот способ не является ни надежным, ни безопасным. К тому же можно попасть под подозрение, а это никому не нужно. Если такой человек, как Мигель, становится жертвой заказного убийства, полиция начинает трясти всех: сначала конкурентов, потом компаньонов, потом всех, с кем у него были дела, потом уволенных или раньше срока отправленных на пенсию служащих и, наконец, его жену и друзей. Поэтому намного лучше, намного безопаснее, если убийство ничем не походит на заказное. Если были свидетели, если виновники настолько очевидны, что никого, кроме убийцы, и допрашивать не нужно.
Даже зная, что ему это может не понравиться, я осмелилась снова прервать его. Точнее, не удержалась от замечания.
— Убийцу, который ничего не знает. Даже того, что это не он решил убить, что ему внушили эту мысль, попросту заставили это сделать. Который едва не перепутал того, кого нужно убить, с его шофером — газеты писали, что за несколько дней до убийства шофер Десверна был избит тем же "гориллой", и это едва не сорвало ваши планы. Наверное, вы призвали его к порядку: "Спокойно, это не тот, это другой, он просто приехал на его машине. Тот, которого ты побил, ни в чем не виноват: он всего лишь подчиненный того, кто виноват во всем". Убийцу, который не в силах ничего объяснить, а если и мог бы, то постыдился бы рассказать полицейским, то есть прессе и всему миру, что его дочери — проститутки, а потому все равно предпочел бы молчать. И этот твой бедный сумасшедший молчал — отказывался давать показания. Но две недели назад он до полусмерти вас напугал.
Диас-Варела смотрел на меня с едва заметной улыбкой. И, удивительное дело, улыбка эта была открытая и располагающая. Не циничная, не покровительственная, не отталкивающая. Это была приятная улыбка, никак не вязавшаяся с разговором, который мы вели. Она словно говорила: "Все так, иначе ты среагировать и не могла, все идет по плану''. Он пощелкал зажигалкой, но так и не закурил. А я закурила.
Он снова заговорил, и сигарета у него во рту снова запрыгала: она прилипла к верхней губе — той, к которой мне так нравилось прикасаться.
— Для нас было большой удачей, что он отказался давать показания. Мы этого не ожидали, мы этого не планировали. Я думал, его просто не поймут, когда он начнет говорить, — решат, что он несет ахинею. И полиция сможет сделать единственный вывод: с ним случился очередной припадок и виной тому — голоса, которые он якобы слышал. Потому что какое отношение мог иметь Мигель к организованной проституции и к сексуальной эксплуатации женщин? Но, согласись, было бы гораздо лучше, если бы он решил молчать. Если бы не рассказал вообще ничего, даже этой невероятной истории про голоса, что нашептывали ему на ухо через мобильный телефон (этого телефона не существует: его не нашли и никогда не найдут), что Мигель — причина его несчастий, убеждали, что это из-за него его дочери стали проститутками. Кстати, их, насколько я знаю, разыскали, но они со своим отцом даже увидеться не хотят. Судя по всему, они с ним уже несколько лет не общаются. У них плохие отношения, и они уверены, что других быть не может. Так что "горилла" жил, как говорится, один-одинешенек. Его дочери действительно занимаются проституцией, но их никто этого делать не заставлял: их заставила нужда, и из всех возможных способов заработать на жизнь они выбрали этот. И дела у них, надо сказать, идут неплохо. Они не процветают, но уж точно не бедствуют. Отец знать их не хотел, они не хотели знать его — должно быть, он всегда был чокнутым. Возможно, когда он остался один и когда с головой у него стало совсем плохо, он стал вспоминать своих дочерей не такими, какие они сейчас, а совсем маленькими девочками, когда они были его надеждой, когда еще не обманули его ожиданий. Он помнил, кем они стали, но не помнил почему и придумал свои причины и обстоятельства их падения — более приемлемые, хотя и вызывавшие у него гнев. А гнев, как известно, придает сил. Не знаю, зачем он это сделал. Наверное, для того чтобы сберечь в памяти образы тех девочек — скорее всего, единственное, что оставалось у него в жизни, что напоминало о лучших временах. Не знаю, кем и чем он был, до того как опустился и впал в нищету, мне не к чему было это выяснять: всегда становится слишком грустно, когда начинаешь размышлять о том, кем был тот или иной из этих людей (особенно если речь идет о женщинах) раньше, когда еще не знал, какое ужасное будущее его ждет. Так что лучше в их прошлое не заглядывать. Знаю только, что он овдовел много лет назад. Наверное, тогда-то и началось его падение. Мне незачем было копаться в его прошлом, я и Руиберрису запретил рассказывать, если ему что-то станет известно, — мне и без того было совестно использовать беднягу в качестве инструмента. Но я успокаивал себя тем, что в том месте, где он в конце концов окажется (там, где он сейчас и находится), ему будет лучше, чем в разбитой машине, где он жил уже не один год. Там его будут кормить и будут за ним присматривать — все понимают, что он опасен, и все в этом уже убедились. Лучше пусть будет там, чем на улице. ("Ему было совестно, — думала я. — Очень мило. Он рассказывает то, что рассказывает, то, что я и так уже более или менее знаю, — и при этом пытается выставить себя совестливым и щепетильным! Впрочем, наверное, это нормально: большинство людей, совершивших убийство, особенно после того, как их изобличили, ведут себя так же. Если, конечно, они не профессиональные убийцы, если подобное случилось с ними лишь однажды и больше уже никогда не повторится (так они, по крайней мере, думают). "Это было исключение, несчастный случай, ошибка, после которой все снова пойдет по-прежнему, — думают они и повторяют: — Нет, я не хотел, это было минутное помутнение сознания, я был в панике, на самом деле меня вынудил к этому сам убитый. Если бы он так не упрямился, если бы не лез на рожон, если бы не заходил так далеко, если бы проявил понимание, если бы не перегибал палку, если бы не давил на меня так, если бы не стоял на моем пути, если бы исчез. Я очень сожалею, поверьте". Да, совесть не может его не мучить. И он прав, говоря, что больно заглядывать в чье-то прошлое — в прошлое того же Десверна, которому так не повезло тем утром, когда ему исполнилось пятьдесят лет и он, как всегда, завтракал вместе с Луисой, а я любовалась ими издалека, как до того уже бывало не раз. "Очень, очень мило", — повторила я и почувствовала, как у меня запылали щеки. Но я промолчала, не высказав своего возмущения, которого Диас-Варела так боится. К тому же я вовремя вспомнила: Диас-Варела рассказывает о тех предположениях, которые сделала я, о тех выводах, к которым я пришла, подслушав их с Руиберрисом разговор, — одним словом, по определению Диаса-Варелы, "о том, что я нафантазировала". Именно с этого он начал свою речь: с формулировки моей версии. Я обвиняла его, и он, сам того не замечая, начал говорить так, словно признавался в содеянном, словно исповедовался передо мной. Но, возможно, это не было признанием? Если верить ему, конечно (я никогда не узнаю больше того, что услышу сейчас, а значит, никогда не узнаю, правду ли он рассказал). Смешно, но за столько веков общения люди так и не научились определять, когда человек лжет. Конечно, это всем нам и выгодно и невыгодно одновременно, а возможно даже, что это — последний глоток свободы, который нам еще остается. Зачем, недоумевала я, он говорит так, словно действительно признается в преступлении, если потом собирается все отрицать? Или все же не собирается, если судить по его последним словам ("Я не хочу, чтобы у тебя в душе осталась такая отметина, какая может остаться, если я не расскажу тебе всего…" — так он начал)? Но я уже не могла уйти, мне не оставалось ничего другого, как набраться терпения и слушать, каким бы ужасным ни было то, что мне предстояло услышать. Все эти мысли пронеслись у меня в голове за доли секунды, потому что он продолжал говорить.