Вечная жизнь Лизы К. - Марина Вишневецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бэмц приложил ухо к кратеру и эти слова расслышал. А потом побежал со всех ног, во всю прыть, только и слышалось на Луне бумц-бэмц, бумц-бэмц, добежал до светлой лунной стороны и увидел своего закадычного друга – как он надувает воздушный шарик. Мы же помним, что Фьюить никогда не выходил из дома, если все двадцать карманов его комбинезончика не были набиты воздушными шариками. И пока Бэмц бежал к нему и кричал: мой сердечный друг, как же я рад… Фьюить надул сто пятнадцатый шарик и сделал фьюить… Связка воздушных шаров повлекла его вверх, а бедный Бэмц со всего маху споткнулся, сделал бэмц, как это умел только он, потер разболевшуюся коленку… Фьюить уносился все выше – куда-то – куда? Это знал лишь один космический ветер. А луняне с луняшками тем временем растянули свою белую лунную дорожку и стали подбрасывать Бэмца все выше и выше. Потому что друзьям нельзя разлучаться надолго. И раз, и два! Давай-ка и мы вместе с Бэмцем взмахнем руками! И три, и четыре – Фьюить протянул Бэмцу руку! Давай протянем и мы. И пять, и шесть – Бэмц за нее ухватился! И семь, и восемь – они сделали вместе фьюить! Подпрыгнем повыше и мы! А на какую планету они улетели, об этом завтра будет новая сказка.
В ноябре объявилась Моника. Была суббота, дождь лил с утра, к полудню ненадолго притих, а потом опять зарядил – нескончаемо и беззвучно. Почему-то дожди в Германии были тише московских. Казалось, не только плитка, но и квадратно постриженные кустарники, тянувшиеся вдоль улицы, и чуть тронутые ножницами деревья, чтобы росли не раскидисто, а устремляясь вверх, и Марусина площадка, вся насквозь деревянная, от качелек до горки, словно ее складывали по досточке в русской деревне, только вот аккуратности вложили немерено, и вереница в любую погоду умытых автомобилей, и газон с вечно зеленой травой – все старалось не быть раздражителем, не громыхать, а о чем-то своем шептать и шуршать. Прогулки в то утро не вышло. Маруся спала на балконе. О том, что приедет Моника, Саня сказал за минуту до ее появления. И еще сказал, что она заберет кота, что это ее решение, кот, кстати, тоже ее… А на удивленное Лизино «но?» надел на Мерло поводок и буркнул кому-то из них: сидеть на жопе ровно. Наверно, все-таки Лизе. Потому что упирающемуся коту он пытался внушить обратное: мысль о ритуальной субботней прогулке – несмотря ни на что, в том числе на Лизин порыв к животному на прощание приласкаться.
Как ей и было велено, она сидела ровно, пока не хлопнула дверь. А потом из-за шторы, ругая за это себя и ничего не умея с собой поделать, стала смотреть на Монику, выпорхнувшую из двухместного «смарта» – он стоял аккуратным серебряным утюжком возле газона, – высокую, тощую, длинноволосую, явно в Санином вкусе девицу, в узких джинсах, зеленой куртейке – наверняка под глаза, – поеживавшуюся, но дождя демонстративно не замечавшую… Потому что ждала, пока Саня к ней подбежит, из-за Мерлуши за пазухой вразвалочку, и застынет навытяжку, будто мальчик. А Моника скривит губы, и Саня с услужливостью швейцара раскроет над нею зонт. Трансляция после этого, можно сказать, прекратится: лица исчезнут, мелкая пластика тоже. А сердце заэнерджайзит механическим зайцем. Моника сделает к Сане маленький шаг, потом прикоснется к машине. Покажется, что сейчас она его увезет – в Дрезден, в Краков, во Вроцлав? зачем ему вещи? у них есть Мерло, совместно прижитый за три недели Лизиного отсутствия, – почему-то это уже не вызывало сомнений. Вот и отец переехал к Эле по-мальчишески налегке, забегал, когда мама ходила на собеседования, она ведь теперь искала работу, и что-то самое необходимое на изменившуюся погоду брал, словно крал.
Санины плечи поникли, значит, ему не очень и нравился разговор. Потом спина распрямилась, это он сказал себе: я мужик или где? Но девица застучала носком шнурованного ботиночка по траве, торчавшей интимным пучком между плитками их тихой, почти нехоженной улицы. И Саня сразу же сгорбился. Лопатки, как крылья, натянули ветровку – сейчас улетит. Но ужас был даже не в этом. А в том, что нельзя знать человека настолько… знать и вот так потерять. Зонт качнулся, ветер ударил в него, потащил – стали видны могучий Санин затылок и хмурая физиономия Моники. Глаза, точно зум, притянули ее к себе… Эй, так нельзя смотреть на чужого мужа – так обыденно, мелочно и насквозь. С липы, будто воробьиная стайка, дружно сорвались и бесцельно метнулись листья. Санин зонт рванулся за ними, этим двоим было пора разбегаться – сама мизансцена кричала о том, что пора. Вместо этого они сели в машину, Саня на пассажирское место, Моника задорной припрыжкой побежала к водительскому. Те тридцать секунд, за которые «смарт» мог трижды сорваться с места, свинтили в Лизе резьбу. И она закричала, но кто ее мог услышать – никто:
– Что ты делаешь, идиотка? Я же люблю его…
«Смарт» висел медузой в мареве улицы, пустынной и длинной, и никуда не плыл. Двум людям, имеющим общие темы, надо было спрятаться от дождя, чтобы поговорить. И Лизе было самой удивительно это ее неистовство. Что-то шепталось вслух, что-то без слов, но с таким недетским напором, от которого еще сутки болели связки: и он тоже любит меня, ты и представить себе не можешь, глупая панночка, как любит, как он нечеловечески рисковал, когда ездил в Москву и Ростов, ради меня, вот представь себе, только ради меня! что ты можешь об этом знать? ты не в той стране родилась, чтобы знать!
Потом, когда ужас рассеялся и Саня мужественно кромсал ножом пережаренный шницель, а Лиза хлебала свой и Марусин вермишелевый супчик, ведь это очень удобно готовить – разом себе и ребенку, хлебала и все удивлялась, какие же у него интересные руки, с бегучими ручейками вен, с большими костяшками, будто только сейчас из драки, с толстыми крестьянскими пальцами, сильными и уверенными в себе, со сложно устроенным иероглифом на правом запястье, кстати, очень удачным, по смыслу тоже: мог ведь выбрать банальное «процветание», «долголетие», «счастье», а он – «тишину».
Когда наконец доел, скороговоркой, поскольку это чужие тайны и он не хотел бы, чтобы об этом кто-то еще, кроме Лизы, узнал, пробормотал, что Моника разбежалась с бойфрендом, ради которого переехала в Дрезден, а с Мерлушей, наоборот, она рассталась ради этого парня, у которого была аллергия на шерсть, и теперь ей рядом реально нужен этот теплый, лохматый ком. А уже когда они засыпали, размягченный и, кажется, чуть измотанный страстностью, которой раньше в Лизе не знал – Лиза тоже не знала, что такое бывает, не с Саней, а бывает вообще, когда исчезают местоименья, когда два человека теряют пределы настолько, что всякое, даже самое неуловимое прикосновение, будто к капле, застывшей на стеклянном столе, опять размывает границы, – Саня сгреб ее всю в охапку, цепко, чтобы не растеклась, а сказал не про то, как ему было круто, – нет, про Монику и ее красавчика под бриолином. И про то, что даже во время коротких наездов за ним замечались голубые причуды, но когда человек типа Моники от любви ослеп, он не слушает даже близких друзей, в упор ничего не видит и думает, что любовь победит все на свете, включая человеческую природу От вибраций его плывущего голоса – не туда плывущего и не о том – у Лизы что-то обрывалось внутри, словно это на их старой даче с тучным и сочным звуком падали перезревшие яблоки.
Маруся искала кота два дня, заглядывала во все углы, за диван, под плиту, а забравшись в шкаф, наверно, он был ее последней надеждой, разрыдалась. На третий день Саня привез Лулу, зеленого волнистого попугайчика в широкой, на полподоконника, клетке, увешанной зеркальцами, погремушками и качельками. Детка была в абсолютном восторге, от клетки не отходила. Ежилась, как Лулуша, била ручками, как Лулуша. И головкой угловато и резко поводила, тоже как он. Но надежды на то, что Лулуша заговорит (Саня просил его каждые двадцать минут: скажи «мама», «мама и папа», скажи «Лулу»), а с ним вместе заговорит и Маруся, вскоре развеялись. Их девочка защебетала. Просыпаясь всех раньше, она бежала к окну, стаскивала с Лулушиной клетки черную шаль – и из спальни было нереально понять, кто издал первую трель, кто вторую. И даже фырчанью крылышек Маруся подражала до полной неразличимости. Саня спросонья ворчал, что у них растет не ребенок, а Маугли, что птицу к такой-то матери выкинет или лучше отправит Мерлуше вместо рождественского гуся, а глазами сиял, на цыпочках крался в гостиную – чей еще ребенок, ничей, только их без полутора месяцев двухлетняя девочка умела вот так не горлышком даже, а тем, что расположено ниже и глубже, чревовещательно – да, почти животом – петь и быть… быть тем, что в эту минуту ее целиком занимало. Ошалевший от чирикавшей девочки попугай стал долбить в колокольчик. И Маруся с радостным визгом влетела в спальню, схватила Лизу за палец и поволокла за собой. По дороге схватила за палец Саню, довела и построила возле клетки. Счастье – это то, что ты разделил на части. Откуда-то Маруся знала и это.