Праздник побежденных - Борис Цытович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мальчики, идите домой спать, сегодня каравана не будет. — И после страстного бубнения братца опять: — Что? Феликса люблю? Евнуха? — и в бурьянах под телеграфом зазвучал больной Лелькин смех.
Я закрыл ладонями уши, но слышал его и видел Косого, а братца не было. Я вгляделся и понял — братец обнял Лельку и повалил, словно в борьбе. «Не может быть», — повторял я, и на меня нашло затмение. Я не знаю, сколько времени пролежал в овраге, помню надо мной Косого на берегу оврага. Он был гол и танцевал под луной, напевая. Помню, как во мне кто-то сказал: «Значит, евнух, значит, никогда не сможешь! А вот Косой мою Лельку…» Рука нашарила булыжник, вывернула из дерна, и с именем Лельки я пошел. Помню, как размахнулся и во всю силу пустил булыжник. Он шмякнул в голого, тот взревел и покатился вниз в овраг. Второй булыжник в мокрой грязи был в моей руке. Помню, как увернулось испуганное лицо братца, а Лелька, хохоча, сказала:
— А Феликс ничего — люблю отчаянных, — и так бесстыдно белели ее раскинутые треугольником ноги. Неожиданно пришло прояснение, и в нем сказало Лелькиным голосом:
— Феликс, я люблю тебя одного, я хочу умереть с тобой.
— Значит, умереть?
Руки опустились, мысль вернулась к браунингу в письменном столе отца, и все вокруг перестало существовать, и я видел лишь браунинг. По дороге домой братец тянул за руку, увещевал:
— Феликс, братишечка, Лелька — шалава, а девочки для того и нужны, чтоб с ними это самое делать… и за что ты меня чуть не убил? А Косой и сейчас, может быть, убит в овраге.
А во мне вращалось — «евнух, евнух», а они ее, мою Лельку, — на мамином пальто, да разве ж можно? А я евнух, евнух.
Лелька шла рядом и говорила, говорила и плакала, и тянула меня за руку. Я понимал одно: она желает смерти.
Я оттолкнул отца, открывшего мне дверь, — вот кабинет, стол и наконец заветный браунинг в моей руке, а в столовой голоса. Вскрик бабушки, и под крик и грохот стульев отец, распластанный, в прыжке ко мне. Я сунул дуло в рот и с великой радостью нажал спуск.
* * *
Натали отложила листы и поглядела в окно, залитое полуденным солнцем. На набережной голос из репродуктора предлагал экскурсию на теплоходе вдоль чудесных берегов Крыма, потом заиграло танго. Она задумчиво послушала и спросила:
— Почему же ты остался жив?
— Не судьба, — ответил Феликс, — отец успел толкнуть, перед лицом сверкнуло, и я потерял сознание.
— Шлюха твоя Лелька, — зло сказала она. — Вовсе ты и не евнух и никогда им не был.
— Мне неприятно, что ты плохо отзываешься об ушедшей, — возразил Феликс, испытывая необъяснимое удовлетворение, что Лелька и Ада Юрьевна, его вымышленная любовь, возникли в его воспоминании именно сейчас, в присутствии живой, влюбленной в него, такой красивой Натали.
Хорошо было и оттого, что он не предал память о них, а на набережной в эту минуту звучит именно «Кумпарсита», его военное танго.
— Собственно, мог бы и не вспоминать о своих амурах в наш день, — сказала Натали.
— Но ты же попросила, и потом, Ада Юрьевна так похожа на тебя.
— А ты бы солгал или отшутился.
— Я не знаю, как по правилам хорошего тона нужно отшутиться или ловчить, — сказал он убежденно, — но знаю, что никогда не лгал и буду говорить только правду.
— Ну и дурень, — хохотнула она, — ты правду, я правду, одна правда вокруг — глупо и неинтересно. И что было бы, если бы ты услышал от меня правду — ну, хоть бы про этот шрамчик на шее или про режа, как ты его называешь. А ведь сказана была бы только правда.
Ревность погрузила Феликса в кошмарный липкий сон, и, чтобы утонуть окончательно, он обнял Натали, мягкую и горячую, и остановил падение. Он лежал, тяжело дыша, а Натали гладила его голову и говорила, и, когда пришел слух, он понял, что Натали вовсе не ревнует его к Лельке, а Веру так и вовсе считает провинциалочкой с калошной фабрики, а вот его вымысел, Ада Юрьевна, которая так похожа на нее, Натали, так пусть присутствует, говорила она, но только в его голове, а она, Натали, обещает больше никогда не напоминать о ней. Но с этой минуты Натали при каждом удобном случае, а то и вовсе без случая, только и говорила об Аде Юрьевне, строя предположения, догадки, давая советы Феликсу, подтрунивая и изводя, стараясь прогнать призрачную даму, созданную его больным воображением.
* * *
Они переехали в родной город Феликса, и в его комнате в табачно-винном угаре, средь немытой посуды и разбросанных вещей, не выходя провели три ночи и три таких же безумных дня. Затем Натали отутюжила вещи и разложила их по стульям так, что вся комната пестрела заморскими этикетками, аккуратно уложила чемоданы и, не позабыв ни единой заколки, улетела на время в Москву, а для Феликса началось доныне неизведанное, полное сомнений, ожидания и бессонницы время. Запоздалая страсть всколыхнула энергию, о которой он и не подозревал, и, несмотря на возраст, он решил начать новую жизнь. Он мужественно отправился к дантисту лечить и вставлять зубы. Он принес из гаража заржавленные гантели и стал накачиваться по утрам. Он побелил комнату, покрасил полы, приобрел пару модных рубашек и горку льняного постельного белья. Он перестал выпивать, но заполнил сервант строем заморских бутылок в золотой парче этикеток, и они, на удивление Феликсу, прозябали непочатые, даже не обласканные его вожделенным взором. Наконец зубы были вставлены, и он стал ждать. То, гонимый первобытной ревностью, он покупал билет в Москву, то, презирая себя, сдавал его и махал гантелями до изнеможения, до седьмого пота, пока не валился без сил на свежевыкрашенный пол. Он бросался на каждый звонок и возненавидел телефон, но часами не мог отойти от аппарата. Он похудел, страдание и боль сделали взгляд задумчивым, и, странно, женщины, ранее в упор не замечавшие Феликса, теперь при встрече замедляли шаг и грустно глядели вслед. На работе он, положив руку на горячую станину «Ганса», мог часами слушать его утробные удары.
Он стал притчей во языцех, и контора зацвела махрово, зашепталась, косоротясь улыбочками в гроссбухи: «Бросила ли рыжая стерва иль приедет еще?».
И лишь Вера в простеньком голубом платьице с вязаным кружевным воротничком и ровным расчесом волос, похорошевшая, подобранная и строгая, улыбалась в глаза Феликсу, пожимая руку, и, на удивление, в ее голубом взоре не было ни тени сожаления. Феликс становился серьезным и грустным, как при встрече с чем-то подлинным, но непонятым им. Он долго хранил тепло Вериной руки, и из его ревнивого взора исчезала Натали. Он думал о Вере, о ее сатиновом платьице и понимал, что сущность Веры независима и свободна от внешнего, от драпировок, от ярких заморских тряпок, он вспоминал серебристо-змеистые платья Натали, развешанные по стульям в его комнате. Он ловил себя на том, что Вера ему интересней и ближе, чем Натали, что рядом с ней ему спокойно и ясно (и он становился самим собой). Вот Вера спокойно пересекла двор, поправила волосы и скрылась в двери. Феликс улыбался ей вслед, но в голове, помимо его воли, тысячи жучков-пильщиков начинали сверлить, скрести, пилить, и вновь появлялась блистательная Натали.