Вкушая Павлову - Дональд Майкл Томас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Гудериан» в моем сне представляет себя своего рода метлой, выметающей порчу, и в некотором смысле таковой он и является, но при этом у него озадаченный вид человека, который не понимает сам себя, ибо никогда не заглядывал в собственную преисподнюю. Он ищет преступников, дабы низвергнуть их с кручи, но попадаются ему лишь невинные, которых он и уничтожает. Бесы, духи нечистые остаются там, где и были. Люди по-прежнему заражены.
В действительности можно только уповать на приход в мир праведника.
Ах, какими далекими кажутся мне эти мрачные мысли от этого вот часа, когда я сижу с братом в кафе у канала, а солнце поблескивает в воде; гордо высится Сан-Марко{135}, высоко в небе плывут кудрявые облака, едва нарушающие небесную голубизну. Мы будем жить вечно. Я зажигаю сигару, усаживаюсь поудобней.
— Зиги, как там Марта и дети? — спрашивает он.
— Отлично. Маленькая Анна все еще пьет из бутылочки.
— Замечательно. Но хватит детей!
Вместо ответа я выдыхаю дым и закатываю к небу глаза.
Брат уходит в ювелирную лавку, а я достаю и перечитываю письмо от Минны. Ей пришло еще одно чудесное, но встревожившее ее послание от Вильгельма. Она пишет это, сидя с Анной в саду. Какая славная малютка — с ней никаких хлопот!
Чувствую укол совести — я совсем не интересуюсь малюткой Анной. Я возражаю против того, чтобы мне навязывали чуждые обязанности. Если я умру в пятьдесят два, что вполне вероятно, если верить вычислениям Флисса, у Анны еще не начнутся менструации; если же каким-то чудом доживу до шестидесяти двух, она, возможно, будет еще не замужем. Жозефина — хорошая нянька, да и Минна всегда поможет. Но запасы энергии и сил у человека не беспредельны.
Надо поехать на Мурано{136} купить Марте в подарок что-нибудь из венецианского стекла. Зачем все это? «Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло»{137}. Ослепляющая вспышка вдохновения или заблуждение. Я жду его. Оно не придет. Оно умопомрачительно близко.
Неприятнейший сон. Я стою на платформе железнодорожной станции где-то в сельской местности. Станции всегда настораживают меня, но эта — довольно праздничная и идиллическая, полна приятных глазу цветочных корзин. Вскидываю взгляд на круглые часы, боясь, что опоздал. Стрелки часов говорят, что все в порядке. Слышу вдали неторопливое пыхтенье паровоза. Человек в белых халате и шапочке с немецкой овчаркой на поводке улыбается мне и говорит: «Мне не следовало утруждать себя консультацией — с этим покончено».
Подходит и останавливается товарный поезд. Оттуда вываливается масса народу, все — евреи. Многие из них — просто распухшие трупы. А вот и мои сестры — Дольфи и Полина. Я очень рад снова их видеть, хотя они и в таком ужасном состоянии. Я их обнимаю. Нас приглашают прогуляться по улице. Кто-то говорит им: «Примите душ и помойтесь». Все мило, но в воздухе висит жуткий запах гниющей плоти. Сестры волнуются, но я пытаюсь подбодрить их. Дольфи говорит: «Слава богу, мама до того не дожила». Думаю про себя, вряд ли это было бы возможно, потому что в таком случае ей бы давно перевалило за сто лет.
Мы оказываемся в большой, набитой народом бане. У сестер обриты головы, и своих обнаженных голов они стесняются не меньше, чем обнаженных тел. Я не видел их голыми с тех пор, как мама купала их, когда они были совсем малышками. Они ждут теплой воды, чтобы ополоснуться, но вместо этого начинают ловить ртом воздух, хватаются за горло. Запах газа. Все в комнате умирают, синеют.
Этот сон совершенно очевидно свидетельствует о чувстве вины, которое я испытываю за то, что мне пришлось оставить сестер в Вене. Сколько бы я ни убеждал себя, что забочусь о них материально, что никто не может причинить вред четырем пожилым дамам, я оставил их там «голыми».
Цветы на станционной платформе в сельской местности возвращают меня во Фрайберг, на зеленый луг, усыпанный желтыми цветами. Остановившиеся часы говорят сами за себя: они ясно означают начало и конец жизни.
Поначалу я не могу найти никакого объяснения веселому человеку с овчаркой. Но в конце концов мне удается припомнить его имя: «Штангль». Эта фамилия и белый халат врача или лаборанта вызывают в памяти единственного серьезного поклонника Анны, молодого человека по имени Ганс Лампль. В юности он был школьным приятелем моего сына Мартина, а перед тем, как заинтересоваться психоанализом и Анной, стал серологом и бактериологом. Он сделал Анне предложение, но мы с нею решили, что он нам не подходит.
Есть и еще одна связанная с ним ассоциация — овчарка. Когда в 1925 году Лампль объявил о своей помолвке с голландкой по имени Жанна де Гроот, Анна испытала большое облегчение. Мы посмеялись над пошловатой заметкой в газете, где говорилось, что «Лампль получил свою Жанну, а Анна получила своего Волка». В том году я подарил ей щенка немецкой овчарки, которого она назвала Волком.
У «Штангля», замещающего в моем сне Лампля, довольно счастливый вид. Возможно, он чувствует, что, когда Анна его отвергла, время для него не остановилось, а для нее — остановилось, что почти в тридцать лет она называла себя засохшей старой девой, как Полина и Дольфи, Роза и Митци, ее тетки. Это несправедливо по отношению к Митци, ведь она — вдова, но после смерти Мориса она стала похожей на старую деву. С этого времени Анна, возможно, чувствует, что в смысле женской биологической участи у нее, как и у ее теток, только одна дорожка к смерти — с односторонним движением.
В банной сцене, возможно, проявляются давно забытые кровосмесительные импульсы. Мы с Мартой боялись, что наши сыновья могут ослепнуть или стать инвалидами в результате газовой атаки на войне. И все же не могу упрекнуть себя в том, что беспокоился о сыновьях больше, чем о дочерях.
Что касается ужасного эпизода превращения «душа» в «газ» и кричащих, корчащихся тел, то в связи с этим в голову приходят только известные сцены преисподней в изображении немецких художников.
Боюсь, но Анна по моей вине обречена на бесплодную жизнь — внешне вроде бы праздничную и деловую (как на сельской станции), но на деле исполненную мучительной неудовлетворенности. Ее безволосая младенческая черепушка родилась из моей головы, как Афина — из Зевса.
И, конечно, «Полина» — это моя кузина-племянница, чьи цветы я оборвал на лугу.
Вспомнил! «Штангль»! Stange — палка. (Во сне у него в руках палка.) Огорченный очередным отказом Лампль говорит мне: «И все равно, никакие палки в колеса меня не остановят, профессор Фрейд!»
Я предлагаю ему сигару и говорю, раскуривая ее для него: «Понимаете, Анна настроена очень решительно. Лучше стронуться с этой мертвой точки, Ганс». Я достаю часы, смотрю на них и завожу.
Мама — «ей бы давно перевалило за сто лет»; я испытал облегчение, когда она наконец умерла, дожив до девяноста пяти. Ее немыслимый возраст, ее мертвая хватка навевают на меня все больший ужас. Задолго до конца она превратилась в Горгону. Мне была ненавистна мысль о том, что у нее, пусть и в усохшем виде, еще оставались вагина и матка. Когда она умирала, газы вырвались из ее заднего прохода. Меня это смутило — рядом были мои сестры. То же самое произошло вчера и со мной в присутствии Анны — я не смог сдержать ветры. На лице Анны ничто не дрогнуло, но это свидетельство того, что у отцов, как и у других смертных, помельче, имеются такие же, как у всех, вульгарные части тела, привело меня в инстинктивное смущение.