1000 лет радостей и печалей - Ай Вэйвэй
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я узнал, что Большой скачок заставил миллионы
Семей голодать, а кампания против правых элементов,
Против буржуазных «вонючек» отправила революционных поэтов
Убирать лопатой дерьмо в провинции Синьцзян за десять лет до того,
Как «культурная революция» загнала несметные толпы читателей
Умирать без еды в стылых хижинах сельской глубинки на северо-западе.
Своим теплом Гинзберг, подобно костру, привлекал к себе людей в эту зимнюю ночь. Когда он закончил, я подошел к нему и представился сыном того самого революционного поэта, о котором он как раз и говорил. Он удивленно поднял брови. Пристально глядя на меня, он сказал, что его самое теплое воспоминание о Китае — это объятие моего отца. Мы вышли из церкви и отправились в «Киев» — украинскую закусочную неподалеку. Я сказал, что не пью кофе, и он заказал мне эгг-крим[34].
Аллену тогда было под шестьдесят, и он жил на Восточной 12-й улице, в квартире, оставшейся от матери. Прогибающиеся под весом книг полки, потертый местами пол. В углу спальни стоял маленький буддистский столик-алтарь, над которым висела каллиграфия: слова из Священного Писания, написанные его гуру. Неожиданно он повернулся ко мне и издал протяжный долгий звук «аааах» — свою мантру духовного просветления.
У Аллена всегда была под рукой маленькая фотокамера Olympus, и он спокойно фиксировал моменты проходящих дней. Он никогда не использовал вспышку, даже в самом тусклом освещении, и, хотя фотографии получались зернистыми, в их тенях была глубина. Ему никогда не надоедало снимать задний дворик под кухонным окном.
В рождественскую ночь в 1987 году Аллен читал у меня в гостях, в цокольном этаже, свое длинное стихотворение «Белый саван» (White Shroud). Он написал его в честь своей матери. Она была радикальной активисткой и с раннего возраста приучала Гинзберга к политике, а по дому часто ходила голышом. Аллен напоминал мне моего отца: оба они оставались так и не повзрослевшими мальчишками. Для них мир был тем, что нашло отражение в их сознании, а когда они умерли, эта часть мира исчезла вместе с ними.
Как-то раз, когда мы с Алленом болтали возле Купер-Юнион, к нему кинулась поздороваться женщина с седеющими волосами. Он представил ее как Сьюзен Сонтаг, а меня — как китайского философа, несмотря на то что я держал в руках альбом и направлялся в Гринвич-Виллидж делать рисунки на продажу туристам.
Аллен не всегда говорил обо мне так лестно. Однажды, изучив мое портфолио, он сказал: «Ума не приложу, кому может быть интересен китайский художник». Это воспоминание все еще свежо в моей памяти, будто это было вчера. Я никогда не считал Аллена американским поэтом — даже если его американскость была самой что ни на есть аутентичной, — в отличие от тех, у кого был совершенно американский взгляд на вещи, его мировосприятие было глобальным. Соединенные Штаты принято считать плавильным котлом, но это скорее чан с серной кислотой, который безжалостно растворяет все различия.
Впрочем, в другое время Аллен внимательно слушал мои рассказы об отце и нашей жизни в изгнании. Он смотрел на меня через толстые стекла очков и говорил: «Тебе нужно записывать свои воспоминания. Первая мысль — самая точная». Я тогда не понимал, что он имеет в виду, потому что не особенно ценил свои воспоминания. Они мне не принадлежали: в моменты, которые запомнились мне наиболее отчетливо, мое существование ничего не значило, и записывать их было все равно что швырять пригоршни песка против ветра. Прошли десятилетия, прежде чем я смог наполнить их содержанием.
Однажды в квартире Аллена я увидел, как в его постели крепко спит какой-то парень. Аллен с сожалением сказал, что на данном жизненном этапе ему нечего отдавать, так что он может только брать. Но мне он всегда казался молодым, отдающим всего себя, бескорыстно. Я уехал из Нью-Йорка, не попрощавшись с ним. Потом я узнал, что незадолго до смерти он, уже тяжело больной, пытался раздобыть мой номер телефона.
Мартин Вон родился в Сан-Франциско, его мать была китаянкой, а отец — наполовину китайцем, наполовину мексиканцем. Мы с Мартином сразу поладили, так как оба любили поболтать ни о чем, стоя на тротуаре и глазея на прохожих. Он обычно пристраивался рядом со мной, на углу 8-й улицы и 2-й авеню, в квартале от галантерейного магазина Love Saves the Day («Любовь спасает день»), около ряда таксофонов, откуда постоянно звонили ребята из Нью-Джерси. Времена тогда были мирные, но в той части района Ист-Виллидж царил такой хаос, будто близился конец света, — уличные торговцы сбывали контрабанду и ворованные вещи, пацаны просили денег, наркоманы валялись поперек тротуара, а кришнаиты и скинхеды смешивались в толпе с поэтами, бродягами, рок-музыкантами и молодыми японцами — фанатами нью-йоркской панк-музыки. Высокий и чуть сутулый Мартин всегда ходил в ковбойской шляпе, красных кожаных сапогах с загнутыми носами, замшевой куртке с бахромой и потертых джинсах Levi's — настоящий полуночный ковбой.
Стоило Мартину открыть рот, как я уже знал, о чем он спросит, потому что вопрос был всегда один и тот же: правда ли, что я обучен приемам соцреализма? Этот художественный метод активно насаждался в СССР, а потом и в Китае для того, чтобы художники реалистично изображали вдохновляющие революционные сюжеты. Чтобы порадовать Мартина, я отвечал кратко: написать портрет Мао проще простого. Я не хотел его разочаровывать, но на деле уже давно потерял охоту к живописи. Я верю в того же бога, что и он, говорил я, просто никогда не хожу в церковь. Он усмехался, прислонившись к стене. Для него разговор с человеком из коммунистической страны был любимым развлечением, потому что позволял ему фантазировать о трудностях и лишениях нашей жизни.
Картины у Мартина были необычные, основная тема — красные кирпичные стены Чайна-тауна. На одном из его произведений кирпичи были сложены в форме сердца — теплый, печальный образ и неизменная верность своей живописной манере. Так мне и не пришлось увидеть музей граффити, о создании которого он часто говорил: Мартин умер через несколько лет после моего отъезда из Нью-Йорка. Я рад, что у меня осталась одна из его картин — небольшая, с красной кирпичной стеной.
Вот и все мои тогдашние друзья. Если бы я умер, мое тело, вероятнее всего, обнаружила бы хозяйка квартиры. В конкурентной среде, где люди смотрели друг на друга