Горькая брусника - Наталья Медведская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Почему взрослые, считая себя мудрее, так не справедливы к детям?» – не раз задавала я себе этот вопрос.
Следующий отрывок из памяти. Клубочек воспоминаний сделал ещё виток.
Я вхожу в комнату. Мама и Алёна сидят на диване в обнимку и о чем-то шепчутся. На улице мне удалось поймать блестящего зелёного жука, держа сокровище на ладони, я приблизилась к ним. Дикий крик Алёны полоснул по ушам.
– Мама, скажи ей, пусть выкинет эту гадость!
Мама оборачивается ко мне.
– Настя, сколько можно говорить: не приноси с улицы всякую дрянь. – Она берет с журнального столика салфетку, хватает жука с моей ладони и выбрасывает в открытое окно.
Я реву: замечательный жук исчез в траве.
– Она нарочно издевается! – сердится сестра.
Мама с укоризной смотрит на меня.
– У твоей сестры фобия. Это ты у нас толстокожая и ничего не боишься. Настя, нужно уважать чужие чувства, – выговаривает она мне.
«А мои чувства кто-нибудь собирается уважать? – обижаюсь я и иду искать жука.
– Она всё делает назло, – слышится голос сестры.
Поднимаю голову. Алёна стоит у окна и наблюдает за мной. Я упрямо лазаю по траве: такого жука нет в Юркиной коллекции, я собиралась подарить насекомое ему.
– Настя, иди в дом, – тихим напряжённым голосом говорит мама.
Я молчу и надеюсь, отыскать жука прежде, чем у неё кончится терпение. Мне знаком этот её обманчиво спокойный голос, предвестник бури и крика.
– Настя, не делай вид, будто ты глухая. Иди в дом, – мама произносит эти слова громче.
– Сейчас, сейчас, – бормочу я, лихорадочно раздвигая стебельки травы. – Да не буду я пугать Алёну. Жука положу в коробочку.
– Немедленно иди в дом! – голос мамы срывается на крик.
Оказывается, она уже вышла из комнаты и стоит рядом со мной. Я облегчённо вздыхаю: «Нашла!» Судорожно хватаю жука. В этот момент мама больно дергает меня за руку. Жук падает, она наступает на него ногой. Я слышу, как маленькое тельце хрустит под подошвой её туфли.
– Ты плохая, – бросаю ей в лицо злые слова.
– А ты гадкая, непослушная девчонка. Иди в угол и пока не попросишь прощения, не выйдешь.
Она чувствует: я не считаю себя виновной и прощения просить не буду. Мне вообще трудно извиняться. Язык прилипает к нёбу, слова застревают в горле. Теперь-то я понимаю. Она хотела переломить моё упрямство, но от её действий оно только усиливалось.
– Мне не за что просить прощения, – говорила я и часами стояла в углу, пока мама не признавала своё поражение. Выдавить из меня слова извинения у неё не получалось.
Маму любили в школе, она интересно вела уроки и отлично знала свой предмет. На её уроках стояла тишина. Она как-то призналась папе: «Мне не удается справиться только с одним человеком – моей дочерью».
Но иногда, если я считала себя виновной, что бывало очень редко, просила прощения сразу и этим ставила её в тупик.
Мама радовалась: «Наконец-то моя девочка поумнела».
В следующий раз, ожидая от меня послушания, получала в ответ прежнее упрямство и злилась пуще прежнего. Со временем я осознала, что была трудным ребенком. С Алёной у мамы проблем не было. Белокурый ангелочек сразу бросался на шею и вымаливал отпущение всех грехов. Она не дралась с мальчишками, не лазала по деревьям, не собирала жуков, улиток и красивые камешки. Думаю, со старшей дочерью маме было легко. Она не замечала, что её пудру рассыпала не я. Зачем мне-то пудра?
Сестра со слезами на глазах рассказывала: «Настя полезла в ящик трюмо и уронила пудру. Я говорила ей: нельзя трогать чужие вещи, но ты же знаешь, мамочка, она не слушает».
Алёна протягивала обиженной маме разбитую пудреницу, которую только что уронила сама. От такой наглости и несправедливости я на минуту теряла дар речи, а потом начинала визжать, как поросенок, не умея справляться с эмоциями. Мама глядела в спокойные, честные глаза старшей дочери, окидывала презрительным взглядом беснующееся существо, младшую дочь и безоговорочно верила Алёне. Меня ставили в угол, но я упёрто твердила: к пудре не прикасалась.
– Умей признавать свои проступки и не сваливай их на других, пытаясь уйти от ответственности, – поучала мама и отправлялась на кухню пить чай с мятой. Так она успокаивала расшатанные мною нервы.
Из своего угла я наблюдала, как мама и Алёна тихо беседовали. Я знала: сестра сейчас рассказывает ей свои девичьи секреты и выслушивает мамины советы. Я злилась, в такие минуты мне казалось: ненавижу обеих. Признаюсь, иногда я подслушивала их разговоры и завидовала той особой связи, что существовала между ними. Моя мама по национальности настоящая полька. В годы войны её дедушку, польского офицера Янека Крицкого, не расстреляли, а вместе с другими пленными офицерами отправили в Сибирь. После войны жена деда, пани Зося, нашла его больного в сибирской деревушке Мокша. Она не побоялась отправиться в чужую страну с пятилетним сыном и единственным чемоданом в руках. Прекрасная полячка оказалась стойким бойцом. Она перенесла всё тяготы послевоенной жизни в России, но мужа выходила. В Польшу Крицкие не вернулись, в пятьдесят шестом переехали в Норильск, спустя время получили квартиру. В шестьдесят первом сын Зоси Витек женился. Через год на свет появилась моя мама. Своего прадеда Яна Крицкого я видела два раза в жизни: первый раз пуская слюни в колыбели (поэтому этого случая не помню) и второй раз, когда мне исполнилось десять лет. Прадеду было без году девяносто, он три года, как овдовел, но горе не согнуло его спину, не помутило память. Я тоже хотела бы так красиво состариться. Мама внешностью пошла не в своего отца, высокого рослого мужчину, она оказалась почти точной копией своей мамы Ванды, гордой белокурой полячки небольшого роста. Бабушка отличалась просто необыкновенной красотой, в свои семьдесят три она выглядела королевой на пенсии. Я ни разу не слышала, чтобы бабуля повышала голос или некрасиво бранилась. Когда Алёне исполнилось четырнадцать лет, бабушка подарила ей старинную брошь из червлёного золота. Изящная вещица была ценной, прежде всего своей древностью. Стрекоза на листочке клевера, выполненная филигранно и со вкусом. Сестра оценила подарок и не расставалась с ним ни на минуту, несмотря на уговоры мамы. Она отказывалась положить драгоценность на хранение и не носить брошь ежедневно. Алёна цепляла украшение у ворота на любую одежду и не снимала его никогда. Я думаю, брошь для сестры являлась доказательством её избранности и особости. Когда мне миновало четырнадцать, я тоже получила подарок – золотые серьги с изумрудами. Вручая их, бабушка Ванда сказала: «Надеюсь, ты продолжишь нашу семейную традицию и в свое время передашь эти серьги своей дочери. Серьги я отдала на хранение родителям. Уши не проколола до сих пор. В отличие от Алёны, зная свою неугомонную натуру, я себе не доверяла и попросту боялась потерять бабушкин подарок.
Мама, как потомок мелкопоместных польских дворян, унаследовала от них красоту, элегантность, гордость, граничащую с гордыней и маниакальную чистоплотность. Поэтому ей было трудно понять меня, которая обожала возиться после дождя в лужах, бегать босиком по траве, возиться с букашками, а при первых же звуках музыки скакать, как молодая лошадь, называя это непотребство танцем. Даже маленькой я догадывалась: мы «разной группы крови», но это не мешало мне любить маму.