Крепость - Петр Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Место, что было отведено ему на земле, всего лишь точка или даже меньше – песчинка в стеклянной колбе, отмеряющей общее время, думал Мальцов. Чего ради ничтожной крупице колотиться о замкнутые стенки? Не проще ли просто ссы́паться вместе с подобными ей песчинками вниз, в воронку, что неизбежно унесет их в другое, нижнее, но тоже запаянное, замкнутое пространство? А потом, когда колба перевернется, всё просто повторится снова. И так без конца? Но ведь за стеклом есть что-то еще?
К чему заботиться о будущем, говорил он себе. Капуста растет, скоро он пойдет за грибами и напасет их на целый год, займет руки и голову, будет нанизывать грибы на нитку и сушить у печки, солить, нажарит и закатает в банки и упрячет в старый грохочущий холодильник.
Тепло от печки растекалось по телу. Вставали перед глазами живые картины из сновидений: Туган-Шона, вышедший победителем из поединка с пустыней, белое знамя с черной луной, идиллические крымские пейзажи. Они вклеились в сны из воспоминаний о студенческой экспедиции, проведенной в скалах над Бахчисараем, давно, когда Нины рядом и в помине не было. Но стоило ее имени промелькнуть в сознании, как она упрямо врывалась в грезы, и всё начинало нестись по знакомому мучительному кругу. Хотелось зарыться поглубже, закопаться под землю, утратить лицо, но не получалось – мир крепко держал его и не желал отпустить. Какую еще тебе надо жертву? – вопрошал он с нарочитым пафосом свое отражение в оконном стекле. Гадкий галогеновый фонарь с улицы бил по глазам, Мальцов задергивал занавеску, но свет протекал в щель, дрожал и корчился в узком луче в натопленном воздухе избы, беззвучно смеялся над ним, как призрак, лишенный голоса.
Тишина и запахи солений обложили со всех сторон, он пропах ими с ног до головы, словно сам засолил себя в банке. Лег на бок, хлебнув для спокойствия корвалола, и стало казаться, что это он сам покрывается пузырьками в бродильном рассоле, просто выжидает три-четыре дня, пока рассол доведет его до кондиции. Тогда рассол проварят как следует, снимут пену и обдадут его, Мальцова, крутым соленым кипятком с ног до головы, и он окончательно успокоится, начнет впитывать соль ошпаренной и простерилизованной кожей и набирать хрусткость, столь ценимую всеми, кому довелось отведать его соленых огурцов.
Песчинка, песчинка, бормотал он, смыкая веки. В глазу тут же поселялась огненная точка. Она начинала набухать, разрастаться, пыжиться, заполнять всё большее пространство, подменять его собой. Он открывал глаза, утыкался лбом в наволочку, промокал испарину, садился глаголем на постели. Жалость к себе доводила его до исступления. Хотелось молиться, но ни Бога, ни веры в душе не было. Он твердил себе, как молитву, что все печали и радости преходящи, что они ничто, гроша ломаного не стоят, ничтожны и суетны. Твердил и сбивался, слова застревали в пересохшей глотке, путались меж зубов. Отпивал из чашки воду, специально поставленную рядом на столик. Вода стекала по сухому руслу гортани, охлаждая немного жар безумия. Потом валился в належанную в матрасе норку и засыпал крепко и без сновидений, до самого утра.
В детстве, когда он ходил с отцом за грибами, по лесу водили колхозное стадо и грибы росли везде: прямо на лесных дорогах, по кромке леса, на открытых полянах и в больших сосновых борах. Преподавая географию, отец никогда не оставлял школьного увлечения ботаникой, он любил растения и цветы и хорошо в них разбирался. В отцовском детстве дед показывал ему цветы: как всякий пасечник, он обязан был знать в них толк.
Они бродили по осенним опушкам, утопая в ворсистых коврах из седого мха, усыпанных облетевшей хвоей. Муравьи проложили в ней гладкие и утоптанные дороги, старательно отчистили их, утащив все хвоинки в муравейники на окраинах опушек. Муравейники сознательно строили на освещенных опушках, чтобы лучи восходящего и закатного солнца залетали в норы все без остатка. Отец научил его добывать муравьиный спирт. Среза́л ивовый прутик, аккуратно снимал кору, клал белую, источающую сок хворостинку на верхушку пирамиды. Муравьи облепляли ее и начинали носиться по ней, как безумные канатоходцы. Они ощупывали готовыми атаковать жвалами каждую микроскопическую пору, застывали в угрожающих позах, поднимали черное брюшко с выкинутыми в стороны задними ногами и орошали инородный предмет своим спиртом, санируя его наподобие медперсонала, смывающего микробов со сверкающего пола операционной тряпками, пропитанными едкими химическими жидкостями. Через пару минут муравьиной беготни отец выхватывал палочку, стряхивал с нее насекомых и прилипшие хвоинки, протягивал сыну. Мальцов лизал кислую палочку, жмурясь от удовольствия, и обязательно разжевывал ее после: терпкий вкус ивовой горечи удалял излишки щиплющей язык муравьиной кислоты.
Заросли вереска подступали к муравейникам, оплетая опушки по краям, очерчивали границу между залитыми солнцем кустарниками на старых гарях и спокойной и настоянной на хвойном аромате темнотой под высокими корабельными деревьями. Над лилово-розовыми вересковыми цветочками всегда вились пчелы и гудящие шмели. Дед зачастую выставлял ульи на опушках, собирал целебный вересковый мед, темно-красный, ароматный, слегка терпкий на вкус, с приятной горчинкой, которую ни с чем не спутать, как уверял Мальцова отец. Вересковый сбор плохо откачивался медогонкой, приходилось без устали вертеть и вертеть ручку, чтобы отжать соты, зато получившийся мед кристаллизовался медленно, сохраняя в банках тягучесть до поздней весны.
От влажных участков леса, там, где начинались черничные болота, ветер приносил стойкий запах багульника, обладавшего опьяняющим эффектом, от него начинало ломить голову. Но Мальцов почему-то любил этот эфирный запах, он притягивал его, как кота валерьянка.
Осенний лес был полон красок. Четырехгранные волосистые стебли буквицы со светло-пурпуровыми цветами и ее мягкоопушенные листья залечивали раны. Он порезал палец складнем, отец тут же взял листья буквицы в рот, пожевал и приложил к порезу, туго перевязал палец носовым платком. Кровь скоро остановилась, а через два дня ранка затянулась и перестала болеть.
На вырубках среди пней горели медные капли зверобоя, доцветали заросли кипрея. Совсем по низу, на разреженных участках, невысоко поднимаясь над землей, выглядывали из-под треугольных листьев спаренные золотые сережки – цветы купыря. Рядом с ними порхали крыльями темно-синие фиалки, получившие в народе название «мотыльки». Среди них, как часовые, расставленные по периметру, чуть покачиваясь на тонких стебельках, тянули к небу темно-красные овальные головки кровохлебки.
Кровохлебка помогала при поносе, дед вылечил ею не одного зэка от дизентерии – болезни всех заключенных ГУЛАГа. Отца она тоже спасла. Под Вязьмой они тайно питались лошадиной дохлятиной, за такой самовол могли запросто отправить в штрафбат. Ночами солдаты вырубали мясо из слежавшегося, глазурованного наста нейтральной полосы. Потом ползли назад в окопы, таща за собой тяжеленную ногу баварского тяжеловоза, рубили на снарядном ящике и варили в обрезанных немецких бочках, превращенных в походные котлы. Отец жестоко заболел тогда, и только чай из кровохлебки, добытый разведчиками у местной знахарки, поставил его на ноги.