Крепость - Петр Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Деревья по обочинам горели красным, оранжевым и желтым. Он ехал в бабье лето, любимую пору, старался думать о грибах, что хорошо бы успеть их насолить, о картошке, о луке и чесноке, о тыквах, разросшихся на компостной куче, о зиме и книге. Смотрел в окно, но наплывающие знакомые пейзажи казались сродни мыслям, что возвращались к нему, не отпускали. Он задышал тяжело, как загнанный, сдержался, не заплакал, хотя так хотелось. Случайно, как к раскаленным угольям, прикоснулся к высокой и опасной игре. Послужил в ней пешкой, которую чудом не разменяли ради сиюминутного преимущества. На этой жестокой доске не щадили людей, на ней игрой правили шальные деньги. Вышел живым, но где-то внутри под сердцем обожженное место саднило. Мальцов несколько раз вздохнул глубоко и выпустил воздух скупыми порциями через нос, как советует китайская дыхательная гимнастика. Немного полегчало, но во рту поселился горький привкус желчи. Он смотрел на бегущую навстречу дорогу, почти не замечая ее.
– Что загрустили? – услышал вопрос водителя.
– А-а, о своем.
– Понятно, что не о чужом. Радоваться надо – отпуск, грибы. Я б сейчас погулял, только Бортников хрен отпустит, в охотхозяйстве делов море. Я ведь видел секача, которого вы завалили, знатный. С одной пули. Голову на трофей Гришкину отдали делать?
– Трофеев не держу. Не люблю трофеи, понял?
Водитель хмыкнул и обиженно замолчал. Так и доехали молча.
Дом стоял холодный, сильно побитый дождями, на темных, набухших бревнах блестели выступившие из щелей серебряные слезы. Тропинка заросла свалявшейся травой: косил всего раз в конце мая, когда готовил грядки под посев. Нина над его посадками насмехалась, возиться в земле не любила. Он сажал огород в память о деде и матери, а еще для соседей, чтоб знали: жив, не бросил дедов дом. Сажал, но полоть приезжал раз – мокрица забила борозды, вряд ли урожай будет богатым. Под ногами на участке валялись изъеденные осами красные полосатые яблоки.
Уазик разгрузился и уехал. Мальцов вошел в дом, затопил печь и растворил окна настежь – прогонял затхлый воздух и въевшуюся внутрь нежилую сырость.
Присел на скамеечке на улице – на ней любил посиживать отец. Смотрел в необычную фарфоровую голубизну неба. Облака, неотъемлемая часть северного пейзажа, куда-то все отлетели. Далеко в вышине, над разноцветным лесом, поднималась ввысь сильная сила галочьей стаи, черные точки набирали скорость и быстро приближались. Вскоре чистая голубизна неба вся была опоганена их грязными крыльями. Стая тянулась бесконечная, она всё летела и летела, будто кто-то невидимый выпускал ее из подземного схрона мерными большими порциями-зарядами. Печальные крики птиц сливались в один истеричный гомон, что против воли въедался в уши. Суетно хлопая крыльями и заполошно вопя, темная орда нескончаемой воздушной дорогой неслась над деревней, словно тени умерших, не успевших исповедаться перед кончиной, спешили со страхом на последнее судилище. Птицы тянули далеко, выискивая единственное распаханное поле среди заброшенных пустошей, поросших олешником и бурьяном. Они летели и летели, и не было им конца. И вот наконец показался исход темной силы. Еще догоняли основной костяк отставшие отряды, а за ними, истошно лупя воздух, поспешали слабаки-одиночки. Небо снова очистилось и вскоре совсем освободилось.
Солнце стояло в высшей точке. Припекало. Мальцов снял рубашку, остался в одной майке. Жадно втянул воздух, почувствовал, что он пахнет давлеными яблоками и вкусным запахом черносмородиновой листвы, столь нужной сейчас для засолки грибов. Грибы ждали в дальнем лесу, который освободил для него мерзкий галочий рой.
На следующий день он проснулся рано, умылся, выпил чаю и вышел на огород. Набрал полные легкие чистого колкого воздуха, расправил плечи, повращал головой и сделал с десяток приседаний, прогоняя остатки сна. Его движения напугали сорочью пару. Черно-белые птицы сорвались со штакетин забора, громко треща, зашныряли в воздухе и скрылись в березняке. Зелень кругом была мокрой от росы, над ней висел густой туман. Из леса наперегонки с лучами встающего солнца полетели едва различимые тикающие звуки: то ли ветка стукалась о пустой осиновый ствол, то ли так созывал собратьев-полуночников в укрытие манок лешего, и, словно клюнув на его соблазнительную морзянку, бестелесный студень над полем заколыхался, обрел движение, пошатываясь, потянулся к лесу, чтобы простоять там под еловыми лапами до вечера. Туман выползал на закате, опутывал сырую землю древними колдовскими нашептами, сберегающими ее теплоту от ночных холодов.
Школьником он приезжал к деду и бабе на каникулы. Василёво в те годы еще насчитывало одиннадцать дворов. Напротив дедова дома, где теперь зиял заросший бурьяном пустырь, жила тетка Паня по прозвищу Чернокнижная. Паня знала нехорошие травки, изгоняющие нежелательный плод, лечила настоями и шепотом паховые грыжи, почесуху и рожистые воспаления. Она избавляла телят от диспепсии, спасала коров от отеков вымени и болезней копыт, натирая заболевших буренок пахучим камфарным маслом, накладывала на пораженные роговые башмаки соломенные жгуты с красной глиной, беззвучно шевелила губами над больным местом, и гной перерождался в сукровицу, а рожистые воспаления исчезали без следа. Занимаясь лечением, Паня всегда прогоняла посторонних. Тетка эта жила сама по себе, ни родных, ни детей, вставала затемно, бродила по лесам, собирала травы, листочки и корешки и сушила их в черном сарае, привалившемся к ограде на самом краю ее огорода. Мальцов пробирался туда тайно, после завтрака, когда Паня уходила в лес, залезал на высокую гору перезимовавшего сена. Сквозь дырявую дранку полутьму сарая протыкали желтые нити невесомого солнечного вещества, в них танцевала сухая пыль, белые бабочки-капустницы и мелкие кружевные паутинки.
Пауки издавна облюбовали Панин сарай. Мальцов всегда сперва проверял главную сеть: протянувшись от необструганной несущей балки, она парусом закрывала весь дальний от входа угол. Утром на липких волоконцах еще блестела жемчужная роса. Здесь было царство крестовухи, или тенетника, как звала большую паучиху с крестом на пузатом горбу тетка Паня. Стоило бросить в паутину жужжащую муху и прошептать: «Тенетник-тенетник, лови мух, пока ноги не ощипали», как из темного угла показывалась хозяйка. Перебирая страшными волосатыми ногами по ажурным нитям, она спешила к жертве. Накрывала ее и впивалась в голову. Муха издавала пронзительный визг и затихала. Волосатые ноги заворачивали муху в мягкий саван, пока она не исчезала в нем вся без остатка. Затем, подняв голову с маленькими бусинками глаз, паучиха, как ему казалось, совершала церемонный поклон – одно едва заметное движение, и вот страшный крест уже подрагивал на удалявшейся горбатой спине. Тенетник уходил в свой угол и прятался под дранкой. Кормление хищника рождало в голове мучительные и горячие фантазии, от которых кровь почему-то приливала к чреслам. Вместе с ней приходил стыд, а за ним следом и страх, от которого начинали предательски дрожать колени. Что-то таинственное и необъяснимое, как клейкая нить, прочно связало его с паучихой.
После гибели мухи в сарае повисала напряженная тишина, он всей кожей ощущал, как она сгущается и начинает давить на уши. Чтобы разрядить обстановку, Мальцов съезжал на попе с горы сена, шумно отряхивался, отчего потревоженные солнечные лучики начинали метаться по углам, а ночные бабочки, дремлющие в складках дранки, улепетывали на волю, осыпая на прощанье его макушку белой пудрой со своих крыльев.