Воспоминания. 1848–1870 - Наталья Огарева-Тучкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец был назначен день праздника. Начались приготовления: шили флаги, нашивали слова по-английски, готовили плошки, разноцветные стаканчики для иллюминации дома. Услышав о намерении Герцена праздновать освобождение крестьян, князь Голицын вызвался написать квартет, который он назвал «Emancipation» и исполнил его у нас в день празднества.
В назначенный день с утра было не очень много гостей, только русские и поляки. Между прочими Мартьянов, князь Петр Владимирович Долгоруков, граф Уваров; Тхоржевский приехал позже всех; помню, мы были все в салоне, когда он вошел.
– Александр Иванович, невеселый праздник, в Варшаве русские льют кровь поляков! – сказал Тхоржевский, запыхавшись.
– Что такое? – вскричал Герцен.
– Не может быть! – кричали другие.
Тхоржевский вынул из кармана фотографические карточки убитых, только что полученные им из Варшавы.
– Там были демонстрации, – рассказывал Тхоржевский, – поляки молились на улицах, вдруг раздалась команда, русские выстрелы положили несколько человек коленопреклоненных.
Все окружили Тхоржевского, рассматривали карточки убитых. Герцен был бледен и молчалив. Лицо его омрачилось, беспокойное, тревожное, грустное выражение сменило спокойное и светлое.
Жюль доложил, что обед подан. Все спустились в столовую, на всех лицах заметно было тяжелое настроение. Обед прошел тихо. Когда подали шампанское, Герцен встал с бокалом в руке и провозгласил тост за Россию, за ее преуспеяние, благоденствие, совершенствование и прочее. Все встали с бокалами в руках, горячо отвечали, провозглашая другие тосты, и чокались горячо. У всех сердце усиленно билось…
Герцен сказал краткую речь, из которой помню начало: «Господа, наш праздник омрачен неожиданной вестью; кровь льется в Варшаве, славянская кровь, и льют ее братья славяне!» Всё стихло, все молча уселись на свои места.
Вечером дом был освещен; развевались флаги; князь Голицын дирижировал квартет в салоне. По приглашению Герцена в «Колоколе» собрались, кроме русских и поляков, итальянские эмигранты с Мадзини и Саффи, французские, между которыми выделялись Луи Блан и Таландье; немцы, англичане и много незнакомых поляков и русских.
Минутами казалось, что Герцен забывал о варшавских событиях, оживлялся. Раз даже стал на стул и с одушевлением сказал: «Новая эра настает для России, и мы будем, господа, в России, я не отчаиваюсь, 19 февраля великий день!» Ему отвечали восторженно Кельсиев и какие-то незнакомые соотечественники. Было так много народу на этом празднике, что никто не мог сесть. Даже кругом нашего дома стояла густая толпа, так что полицейские весь вечер охраняли наш дом от воров.
Какой-то фотограф снял вид с нашего дома, освещенного, украшенного флагами. На крыльце виднелась фигура князя Юрия Николаевича Голицына. Эта фотография находилась на обложке напечатанного квартета «Emancipation» князя Голицына. Один экземпляр у меня сохранился, но был отобран вместе с книгами на русской границе.
Через несколько дней после этого празднества Герцен написал статью под заглавием «Mater dolorosa», в которой выражал сочувствие пострадавшим полякам, и напечатал ее в ближайшем номере «Колокола». Прочитав эту горячую статью, Мартьянов пришел к Герцену и сказал ему: «Похоронили вы, Александр Иванович, сегодня “Колокол”. Нет, уж теперь вы его не воскресите, похоронили».
Итак, первый удар «Колоколу» был нанесен самим Герценом тем, что он показал сочувствие к пострадавшей Польше. Самолюбие было оскорблено, и все мало-помалу отвернулись от лондонских изданий. Второй удар «Колоколу» был нанесен позже Михаилом Александровичем Бакуниным. Однажды после обеда мы сидели все вместе, когда почтальон позвонил, и Герцену подали огромное письмо. Оно было от Бакунина, который писал из Америки, описывал свое бегство из Сибири, сочувствие к нему в Америке.
Приезд Бакунина в Лондон – Посланные Жонда – Нефтали – Неожиданная встреча – Потебня
Бакунин выражал надежду быть скоро в Лондоне и помогать обоим друзьям в их пропаганде, сотрудничать в «Колоколе» и прочее. Дочитав письмо, Герцен задумался и сказал Огареву: «Признаюсь, я очень боюсь приезда Бакунина, он наверно испортит наше дело. Ты знаешь, Огарев, что о нем говорил в 1848 году, не помню, Коссидьер или Ламартин? "Notre ami Bacounine est un homme impayable le jour de la Révolution, mais le lendemain il faut absolument le faire fusiller, car il sera impossible d'établir un ordre quelconque avec un pareil anarchiste"»67.
Огарев был согласен с Герценом и думал тоже, что Бакунин не удовлетворится их пропагандой, а будет настаивать на деятельности по образцу западных революционных течений. Вдобавок Бакунин на Западе всегда представлялся защитником Польши. Герцен и Огарев тоже сочувствовали Польше в связи с ее испытаниями, но они не сочувствовали аристократическим привычкам поляков, их отношению к низшим классам и прочее. Что касается Бакунина, то он ничего не видел и не задавался никакими вопросами.
Я очень хорошо помню первое появление Бакунина в нашем доме; вот как это произошло. Был девятый час вечера, все сидели за столом, а я по нездоровью обедала в той же комнате, лежа на диване. Услышав громкий звонок, Жюль побежал к входной двери и через несколько минут возвратился в сопровождении посетителя; то был Михаил Александрович Бакунин. Не помню, говорила ли я раньше о его наружности. Он был очень высокого роста, с умным и выразительным лицом, в его чертах было много сходства с типом Муравьевых, с которыми он состоял в родстве.
При появлении Бакунина все встали. Мужчины обнимали друг друга, Герцен представил Бакунину детей и Мейзенбуг, которая случайно обедала с нами. Поздоровавшись со всеми, Бакунин подошел ко мне. Вспомнил о нашем свидании в Берлине незадолго до дрезденских баррикад, где он был взят и передан австрийцам. «Нехорошо лежать, – говорил он мне с оживлением, – выздоравливайте, надо действовать, а не лежать!»
Бакунин тоже сел за стол, беседа очень оживилась. Он рассказал нам о своем заключении в Австрии. Хотя я говорила уже о том, но хочу передать, насколько помню, его рассказ.
Прикованный к стене в подземном тюремном замке, Бакунин дошел до такой тоски, что решился на самоубийство и стал глотать фосфор со спичек. Но эта мера была неудовлетворительна: причинив себе боли в желудке, он все-таки остался жив. Года через полтора или два такого существования, раз ночью, – рассказывал Бакунин, – он был пробужден непривычным шумом. Двери шумно отворялись и запирались, замки щелкали; наконец шаги идущих приблизились, начальники вошли в тюрьму: смотритель тюрьмы, сторожа и какой-то офицер. Бакунину приказали одеваться.
«Я ужасно обрадовался, – говорил Бакунин, – расстреливать ли ведут, в другую ли тюрьму переводят, всё перемена, стало быть, всё к лучшему. Меня повезли в закрытом экипаже на железную дорогу и посадили в закрытый вагон с крошечными окнами. Вагон этот, вероятно, переставляли, когда нужно было менять поезда, меня не выводили ни на одной станции.