Сто чудес - Зузана Ружичкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прежде ревностный сионист, в Освенциме Фреди поменял воззрения. Этот красивый молодой человек, великолепный оратор, способный двигать массами, постепенно отошел от сионистских взглядов. И, более того, он увел за собой в сторону и меня, и многих других.
Как-то раз он собрал всех подростков, выживших из числа членов «Маккаби», и сказал:
– Посмотрите на этих людей в лагере с обритыми головами и в тюремной одежде. Вы отличите богатого от бедного, сиониста от коммуниста? Вы знаете, кто каких политических воззрений? Нет. Это просто мужчины и женщины, и каждый столь же жалок и несчастен, как любой другой. Я больше не сионист. Я больше не вмешиваюсь в политику и никогда не вступлю ни в какую партию. Я гуманист. Гуманизм – единственное верное мировоззрение, как считал Масарик. Если я вернусь к нормальной жизни, я поеду в Прагу изучать Масарика. И то же самое советую и вам.
На меня произвела огромное впечатление мысль о том, что мы не знаем, кто к какому народу и классу принадлежит и что это безразлично.
Я сохранила в памяти мудрые слова Фреди на всю жизнь и применила их на практике, решив не присоединяться ни к какой политической партии. Это решение имело для меня серьезные последствия потом.
Когда, после мюнхенского успеха, мне в 1956 году пришлось уехать из Парижа, чтобы Виктор тоже насладился своим успехом, я горько плакала. Потом я неоднократно просыпалась в слезах, увидев во сне этот сияющий город, и говорила Виктору: «Когда-нибудь я бы хотела вернуться в Париж».
Казалось, это вряд ли возможно, хотя мы и думали об эмиграции в будущем, потому что мать Виктора умерла, а его отец поселился у родственников в деревне и был этим доволен. Было бы нелегко вытащить Виктора и мою мать из Чехословакии, когда я сама находилась за рубежом, но не то чтобы совсем нереально. Я, допустим, могла бы дать концерт в одной из стран Восточного блока и затем ускользнуть оттуда на поезде на Запад. В этот момент Виктор и мама уехали бы вместе за город и с помощью наших друзей пересекли границу. Меня привлекала перспектива жить и работать в Париже или Лондоне, и Виктор тоже получал во Франции предложения остаться.
В послевоенный период мы с мамой подумывали и об отъезде в США. Друг-врач из Добржича предупреждал нас: «Лучше уезжайте. Придут коммунисты и не оставят нас в покое, пока не сделают всех крепостными мужиками». Он оказался прав.
Мама спросила в письме у своей сестры Эльзы в Нью-Йорке, нельзя ли приехать к ней, и та сразу ответила согласием и предложила продолжить мое обучение в Джульярде, что показывало ее доброту. Но я в тот период не прошла бы еще вступительные экзамены в этой знаменитой школе искусств. Нам прислали бумаги для поступления в Джульярд и анкеты американской государственной службы, целый ворох бланков. Я начала заполнять их, но замерла, натолкнувшись на пункт о «расовой принадлежности».
Меня настолько это взбесило, что я тут же порвала все бланки. Огражденная от Запада железным занавесом, я не понимала серьезности проблем с расизмом в США и того, как это связано с возникновением движения за права человека. Все, что мне представилось, – это нацисты с их одержимостью «расовой чистотой».
– Ни за что не поеду в страну, где спрашивают о расе! – объявила я матери.
– Ну что ж, если ты и в самом деле так думаешь… – сказала она немного неуверенно, однако у нее и самой уже к тому моменту появились сомнения, она беспокоилась, сумеют ли сестра и зять обеспечить нас, если они сами не слишком удачливы в делах и, будучи иммигрантами, кое-как перебиваются в США. Она не хотела, чтобы на нас смотрели как на бедных родственников, нахлебников, и мы обе понимали, что я, трудясь ради хлеба насущного, не смогу оплачивать занятия в Джульярде.
Мысли о моей матери удержали нас с Виктором от бегства на Запад в пятидесятые. Ей было под шестьдесят, и я не очень представляла, как она приспособится к новым условиям и обретет счастье за пределами страны, которую так страстно любил папа. В любом случае, после смерти Сталина жизнь под игом коммунистического режима стала менее гнетущей и ощущение постоянной угрозы ослабело.
Моя карьера только начиналась, и передо мною открывались самые разные пути. Я поняла, каким весом обладала моя победа на конкурсе ARD, когда по возвращении из Мюнхена с кашемировыми свитерами, меня забросали предложениями выступить, исполнить для записи самые прекрасные произведения и поехать на гастроли. Нам с Виктором даже разрешили отправиться на Всемирную выставку 1958 года в Брюсселе, правда, по очереди.
Я даже не рассчитывала на такую свободу.
Хотя биологические часы моего тела и торопили, я никогда не думала о том, чтобы оторваться от музыки, сделать передышку и обзавестись ребенком. Не то чтобы я понимала, что Виктор не очень хочет детей, – я сомневалась, хочу ли их сама. После войны мне следовало спешить, чтобы нагнать потерянные для музыки шесть лет.
Здоровьем я никогда не могла похвастаться, а медицинские последствия военных лет регулярно давали о себе знать. Вдобавок к перенесенным за шесть лет болезням и ослаблению иммунитета я подхватила малярию, которая негативно сказалась на почках и печени, так что я, похоже, пострадала от всех возможных инфекций. И я всегда была для своих лет ростом ниже нормы, поэтому с трудом воображала себя беременной или рожающей ребенка.
Нам с Виктором было и так хорошо вместе, и я опасалась подвергать наше счастье какому-либо риску. Я часто видела, как друзья-музыканты женились и заводили детей – и какой ущерб претерпевали их карьеры и супружеские отношения. Я могла с уверенностью сказать, что, если на моих руках окажется младенец, я не сумею оставлять его ради музыки и буду постоянно разрываться между ними. А я не готова к такой внутренней борьбе.
Моя мать сразу дала мне понять: она не будет нянчиться с нашими детьми. И прямодушно объяснила: «Чересчур много хлопот и тревог».
Я никогда не жалела, что не стала матерью. Ведь в итоге у меня появилось несметное число детей, внуков и правнуков – моих студентов и школьников, с которыми я беседовала о Холокосте. Многие молодые музыканты, учившиеся у меня, отправили ко мне на учебу уже собственных детей.
Если это не материнство, тогда я даже не знаю, что это такое.
* * *
В 1957 ГОДУ французская компания Véga Gramofon пожелала записать некоторые из «Бранденбургских концертов» Баха с моим участием, что было великой честью. Но французы хотели осуществить запись в течение трех недель, а мой график был напряженным, к тому же я раньше не занималась по-настоящему этими сложными инструментальными композициями. Поэтому мне пришлось с огромной неохотой отказаться.
На следующий год разговор о «Бранденбургских концертах» возобновился, и теперь французы предлагали еще и значительный гонорар, и я нашла время сыграть концерт № 5 в ре мажоре с ансамблем Instrumental Sinfonia под управлением дирижера Жана Витольда, что стало ценнейшим опытом для меня как солистки. Витольд был очень интересной личностью – поляк по происхождению и замечательный музыковед-специалист по Баху, написавший книгу о нем. Я помню, что обращалась с ним ужасно, потому что он не мог уловить нужный темп, и перед выходом на сцену я отстучала темп на его руке. И он не разорвал меня в клочки.