Вся жизнь и один день - Юрий Иосифович Коринец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, воспоминания о прожитом с годами все больше захватывали его — как опьянение. Они все накапливались, разрастались, усложнялись — как на холсте многофигурная композиция. Говорят, что это признак старения… Но он вовсе не чувствовал себя старым. «Мне восемнадцать лет! — улыбнулся он. — Каждый человек в своей жизни останавливается на каком-то возрасте и таким уже остается всю жизнь… Некоторые живут стариками, еще не став ими. А я остановился на восемнадцати — потому что в этом возрасте душевно законсервировался… после разлуки с матерью… Значит, я мужчина более чем в расцвете лет! А болезнь, усталость — все это параллельно: существует, не затрагивая моего духа… И воспоминания вовсе не делают меня старым!»
Подсознательно ему иногда казалось, что воспоминания могут вернуть ему прошлое. А потом он вообще привык и полюбил вспоминать. Воспоминания стали играть в его жизни чуть ли не главную роль. Они даже стали постепенно заменять ему процесс чтения: читая какую-нибудь книгу, он вдруг начинал вспоминать свое, и это свое вытесняло чужое: печатные строчки. Он тогда не видел, что читает. В последнее время он уже почти ничего не читал — не мог. Все, что он впитал в себя из прочитанного, лежало за гранью тех же восемнадцати лет. А сейчас он только иногда перечитывал классику — Достоевского, например: его он читал, как свое. А другие книги брал иногда, чтобы заснуть, говорил жене: «Дай мне там что-нибудь интеллектуальное», — и она уже знала, давала ему какой-нибудь современный бестселлер, и в середине первой страницы он уже крепко спал… Книги стали для него лучшим снотворным. А его подлинной литературой стали воспоминания: в них он черпал свои мысли, как раньше — в книгах. Эта подсознательная литература сопровождала его на каждом шагу…
90
Залив берлинской лазурью и зеленью плоскость неба над горами, Семенов поджидал, пока чуть подсохнет…
— И зачем вы только пошли туда, майн либер готт! Да еще пьяный! — услышал он голос Дюрера.
«Легок на помине!» — мелькнуло в голове Семенова.
— А вы слышали? — спросил Семенов. — Я же про себя вспоминал…
— Все слышал! — загадочно улыбнулся Дюрер. — Я все ваши мысли слышу, а не только слова.
— Как это так?
— Это все потому, что я ваш двойник…
— Мои двойник — мертвец, которого я убил! — перебил Семенов.
— Знаю! Но и я ваш двойник! И я лучше! Меня вы никогда не убьете.
Семенов удивленно смотрел в пустоту — в дрожащий над горами воздух — и ничего не видел… Рука с кистью застыла над бумагой.
— Пишите, пишите, — сказал Дюрер. — С этим контуром у вас здорово получится… Но зачем вы все-таки туда ходили — на свою старую квартиру? — с упреком повторил Дюрер.
— Нужно было, — убежденно ответил Семенов. — Я хотел прийти и доказать — что жив! И утереть им нос!
— Кому — «им»?
— Им — и все тут! — зло сказал Семенов. — Кто там остался…
— Глупо, — усмехнулся Дюрер. — Вроде умный человек, художник, а поступаете — да и рассуждаете — как плебей!
— Вы не понимаете меня, — возразил Семенов. — Я должен был туда вернуться, как я недавно возвращался на свою среднеазиатскую дорогу — в командировку ездил… Я вам, кажется, рассказывал…
— Да, но то другое дело. А здесь это просто бессмысленно было. Ведь вы же и так победили! Именно тем, что вернулись и стали художником… неужели вы этого не понимаете?
— Что ж, пожалуй, вы правы, — задумчиво согласился Семенов. — Мне и жена так говорит… Но это было выше моих сил. Одно дело — философия, а другое — жизнь… да и пил я тогда сильно… Хочется свою победу всегда кому-нибудь наглядно продемонстрировать.
— Это наивно, — сказал Дюрер.
А Семенов вдруг вспомнил стихи Некрасова — короткие стихи под тремя звездочками. Стихи о любви к матери, а может, и больше, чем о любви к матери…
— Вот, послушайте, — сказал он.
Великое чувство! У каждых дверей,
В какой стороне ни заедем,
Мы слышим, как дети зовут матерей
Далеких, но рвущихся к детям.
Великое чувство! Его до конца
Мы живо в душе сохраняем,
Мы любим сестру, и жену, и отца,
Но в муках мы мать вспоминаем!
Так запой, о поэт, чтобы всем матерям
На Руси на святой, по глухим деревням,
Было слышно, что враг сокрушен, полонен,
А твой сын невредим
И победа за ним —
«Не велит унывать, посылает поклон»…
— Вот и я о том самом, — сказал Дюрер. — Прекрасные стихи.
— Когда я читаю эти стихи, — сказал Семенов, — я всегда думаю о матери: что она умерла, ничего обо мне не зная… Ей бы легче умирать было, если б она знала, что я жив… Вот чего я никогда простить не смогу!
— Кому?
— Жизни!
— А она и не нуждается в вашем прощении… Да и нечего ей прощать…
91
Семенов прищурился, задержал в легких воздух и быстро мазнул большой плоской кистью светлую вершину горы — охристое пятно легло на волглую бумагу почти точным цветом… он быстро капнул в охру мазок умбры — стало абсолютно точно! И по силе тона тоже… Но там — на фоне горы — плавала туча, и Семенов, отложив на мгновение кисть, смочил и выжал пальцами пористую губку — стер ею на горе часть краски — туча воздушно легла на плоть горы… он вздохнул и опять взялся за кисть. Он смотрел, как туча нежно расплывалась по охре, а сам писал переход вершины в густую зелень тайги по склонам горы. Теперь надо было писать еще быстрей, пока бумага окончательно не высохнет, — дул легкий ветерок — и бумага быстро теряла влагу. Кисть Семенова летала по бумаге, и все время старался он видеть весь этюд в целом — и весь пейзаж в целом — соотносить во взгляде и в мыслях взаимоотношения больших плоскостей цвета — друг к другу и к небу. В то же время разворачивались в мозгу Семенова все те же воспоминания…
92
Он вдруг вспомнил, как поступал в МИПиДИ — Московский институт прикладного и декоративного искусства, был такой когда-то. Потом его закрыли, в конце сороковых годов, а студентов рассовали по другим институтам. Ему почему-то везло поступать в учебные заведения, которые потом закрывались: словно нюх у него был — на все обреченное. Поступил в среднюю школу имени Карла Либкнехта в Москве — закрыли, поступил в Самаркандское художественное училище — закрыли, в МИПиДИ хотел поступать — закрыли… «Будто только ждали, когда я выберу себе хорошее учебное заведение и поступлю в него — и сразу закрывали, чтоб помешать мне