Год бродячей собаки - Николай Дежнев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, а второй вариант? — Нергаль закинул ногу на ногу, выжидательно скрестил на груди холеные руки.
— Второй сценарий потребует значительно больше времени и усилий. Подопытного придется постепенно доводить до понимания невыносимости того образа жизни, который он ведет, при полной невозможности что-либо изменить. Разочарование в себе и в окружающих следует культивировать постепенно, с восточной изощренностью и вниманием к многочисленным мелочам, чтобы потом направить его на достижение наших непосредственных целей…
Серпина замолчал, ожидая от начальника службы тайных операций уточняющих вопросов. Молчал и Нергаль, и только где-то вдали выводила свою заунывную мелодию волынка. Потрескивали в камине дрова, у входных дверей замер, как статуя, ливрейный слуга.
— Ну-с, а сами вы к какому варианту склоняетесь?
Советник заколебался, но уйти от прямого ответа не было возможности, и он рискнул:
— Я бы, экселенц, выбрал второй сценарий. Хоть он и требует много времени, но дает более надежный результат, развивает устойчивую аллергию к жизни. Но, если вы считаете нужным…
— Отчего же, Серпина, я с вами полностью согласен. Это как раз тот самый случай, когда не следует спешить. И потом, силовой подход не обеспечит нам желаемого эффекта. Ну искалечите вы бедолагу, ну поломаете ему жизнь… Но только одну жизнь! К тому же физическая ущербность может подвигнуть его к религии, и тогда уже никто не сможет сказать, качнется маятник всемирного времени к Добру или ко Злу. Здесь, Серпина, надо действовать наверняка. Физические страдания и сопутствующие им чувства ненависти и страха ни в какое сравнение не идут со страданиями моральными, которые только и способны отравить бессмертную сущность человека. Этот крест душевной усталости, никчемности и безразличия к миру он понесет из жизни в жизнь, в нем будут накапливаться отчаяние и уныние, а это, как известно, само по себе великий грех! Нет, Серпина, только действуя умело и без спешки, можно повернуть раба божьего Андрея лицом ко Злу. Этот же выбор подсказывает нам и исторический опыт. Возьмите Россию: медленно, из поколения в поколение, в сознании русских людей культивировался образ мысли временщиков, накапливалось неуважение к себе самим. И вот прошло каких-то пятьсот-семьсот лет, а результат поистине впечатляет! Достаточно бросить взгляд на страну, чтобы в этом убедиться. Нам остается только закрепить такое состояние народа навечно. Нельзя забывать, — Нергаль поднял указательный палец, — куда пойдет Россия, туда лежит дорога и всему человечеству!..
— Я понял, экселенц, я все понял! — в словах Серпины чувствовался бивший через край энтузиазм, но, вспомнив язвительное замечание черного кардинала, он тут же осекся. — Разрешите продолжать операцию?
— Продолжайте, Серпина, продолжайте, — Нергаль взял со столика том «Всемирной истории». — Я присоединюсь к вам позже… Да, — остановил он начавшего уже откланиваться советника, — кажется, я говорил вам о Ксафоне, можете и его задействовать. Он хоть бес и мелкий, но подлец, похоже, выдающийся. И на всякий случай, больше для порядка, продумайте, в качестве резервного, и силовой вариант. Не помешает…
Москва встретила их радостной предновогодней суетой. После спокойной величавости залитого огнями Парижа в этом обезумевшем от погони за деньгами и властью городе чувствовалось что-то глубоко суетное и манерное, что поневоле проглядывает в провинциальных постановках даже классических пьес. В центре столицы, в свете ослепительно безвкусных витрин прогуливались разодетые дамы, носились с воем сирен и мельканием мигалок престижные иномарки, но Дорохова не покидало ощущение, что жизнь эта, или ее имитация, ограничена пятном прожектора, за границами которого начинается утопающая в скорби и прозябании темная арена. Ему казалось, что, выключи этот режущий глаза свет, и Москва опустеет, люди поймут всю искусственность и фальшивость собственной жизни, устыдятся ее и тихо разойдутся, чтобы не бередить раны огромной, впавшей от бессилия в летаргический сон страны.
Новый год они встречали вдвоем. Очарование Парижа не отпускало, сказка продолжалась. Маша и Дорохов перечитывали ее заново, страшась перевернуть счастливую страницу. Еще парили в снежной пелене мосты над Сеной, еще стоял над городом весь белый Сакре-Кёр, но где-то за сценой уже набирала обороты мясорубка будней, и лавина дел, замершая на мгновение по случаю праздника, уже нависла над головой Дорохова. Однако, получилось, что первой в океан проблем окунулась Мария Александровна. За время ее отсутствия роль и значение новейшей истории в глазах руководства института значительно упали и соответствующий отдел расформировали за ненадобностью. Саму Машу, правда, не уволили, а перевели в сектор Византии, которым по совместительству руководил сам директор института, академик Версавьев. Захар Захарович, как истинный демократ и наследственный либерал, не счел для себя зазорным опуститься до объяснения сотруднице причин такого шага:
— Нам, милейшая Мария Александровна, в новейшую историю соваться неслед, нам бы со средневековой разобраться! Да и потом, скажу вам как историк историку, — какая разница? И людишки те же, и приемы в политике одинаковы, так что вам и карты в руки. Кстати, дворцовая политика Византии была темой моей докторской диссертации и очень меня обогатила… в научном, как вы понимаете, смысле этого слова. Помнится, на первой страничке монографии Карла незабвенного Маркса цитировал. Глубоко копал основоположник, смотрел далеко. «Множество больших и мелких властителей, — писал он вроде бы про Византию, — быстро стали могущественнее призрачного императора…» — От воспоминаний директор расчувствовался, но закончил со вздохом: — А потом государство рассыпалось, как карточный домик, и Византия досталась туркам! А ведь утверждают, что Москва — третий Рим, да и турецких строителей у нас пруд пруди…
Опять же по совместительству академик подрабатывал политическим консультантом в каких-то могущественных структурах и точно знал, о чем говорит. Иногда он даже мелькал на голубом экране, откуда объяснял согражданам, что и почему происходит в их стране. Находились такие, кто верил.
Однако, несмотря на реверансы академика, Мария Александровна не на шутку расстроилась. Она даже подумывала сменить место работы, но уйти из института, ставшего ей вторым домом, не хватило сил, да и идти, по большому счету, было некуда. Немногочисленные коллеги, еще не сменившие свою науку на место в торговой палатке, тоже отговаривали. Хождение на работу у них давно превратилось в нечто вроде хобби или ритуала, а сам институт с успехом заменял английский клуб. Но Дорохову Маша все-таки не преминула пожаловаться.
— Ну, хочешь, я превращу твоего Версавьева в лягушку или в комара? — предложил ей Андрей. Он всячески старался развеселить Машу, но от этого делового предложения она отказалась.
— Вот если бы я была энтомологом, тогда да!
Шутки-шутками, но Дорохов обещал что-нибудь придумать, что могло бы кардинально исправить положение, и обещание свое исполнил. Буквально на следующий день в Москву рейсом из Нью-Йорка прилетел какой-то бродячий американский меценат и прямо на трапе самолета потребовал, чтобы его везли к Версавьеву. Очутившись в институте, он мельком поприветствовал академика и долго целовал ручки Марии Александровне, уверяя, что никогда в жизни не читал ничего интереснее ее научных статей. В конце беседы меценат прослезился, достал чековую книжку и тут же на колене выписал чек на сто тысяч долларов для продолжения так понравившихся ему работ. По завершении деловой части визита Дорохов лично поил американца водкой, а наутро отвез к обратному рейсу в аэропорт. Всю дорогу до «Шереметьева-2» не успевший окончательно протрезветь иностранный гость восхищался русским гостеприимством и рассказывал Андрею, что при подлете к Москве собственными глазами видел вырубленное просеками в лесу многокилометровое слово «мир». По-видимому, стюардессы строго придерживались полученных всеми без исключения экипажами указаний.