Я, которой не было - Майгулль Аксельссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Торстен поднимает брови, но не отвечает. Да что это вообще за тип такой? Может, журналист, брал у него как-то интервью? Или тоже писатель?
Тот, другой, отламывает кусочек хлеба и проводит им по тарелке, потом, шумно прихлебнув последнюю ложку супа, откидывается назад. И только тут Торстен замечает на столе развернутую газету. И отводит глаза, он не хочет знать, о чем пишут в сегодняшних вечерних выпусках. Он уже прошел по улицам и насмотрелся на заголовки.
— А это видели? — спрашивает тот, другой, и поднимает газету. Торстен упирается взглядом в большую фотографию Мэри. Лицо осунувшееся. Торстен качает головой. Тот, другой, ухмыляется.
— Обалдеть, а? Муж Мэри Сундин — гусь перелетный..
Торстен обхватывает рукой подбородок. Что он может сделать? Встать и уйти? Или послать того, другого ко всем чертям? Нет. Это бы означало выдать себя.
— Нет, вы послушайте, — тот, другой, принимается читать вслух. — «Мэри Сундин снискала известность как самый страстный борец с торговлей сексуальными услугами и трафикингом. Но сегодня „Экспрессен“ располагает данными, что муж нашего министра международного сотрудничества в свое время сам воспользовался во Владисте платными сексуальными услугами. Дело кончилось тем, что его выбросили из окна и он сломал позвоночник. С тех пор Сундин парализован. Все это явилось полнейшим сюрпризом для премьер-министра. Когда Мэри Сундин вступала…»
Голос превращается в бормотание. Через мгновение тот, другой, отрывает взгляд от газеты и улыбается:
— Хокан Бергман сегодня с добычей.
Торстен отламывает кусочек хлеба. Видимо, тот, другой, не подозревает, что он знает Мэри.
— Кто?
— Хокан Бергман из «Экспрессен». Такого кита загарпунить!
— Так это Мэри Сундин — кит?
Ему удается изобразить невозмутимость. Тот, другой, фыркает.
— Ха, ну это вряд ли. Но у Хокана Бергмана всякая пойманная рыбка сразу резко увеличивается в размерах…
Завидуешь, думает Торстен. Значит, и сам журналюга.
— Думаете, загарпунит?
— Готов спорить.
Торстен морщится.
— Неужели она должна отвечать за предположительные грехи своего мужа?
Тот, другой, смотрит чуть презрительно, берет зубочистку из стаканчика и принимается грызть.
— Да не в том дело.
— А в чем?
Тот, другой, вынимает изо рта зубочистку, мгновение смотрит на нее, потом разламывает пополам и швыряет обе половинки в пепельницу.
— Да во вранье, ясно.
— Она соврала?
Другой отодвигает стул. Это хорошо. Стало быть, собирается уходить.
— Ну, по крайней мере, не сказала всей правды.
Торстен поднимает брови.
— А что такое правда?
— Хороший вопрос, — отвечает тот, другой, натягивая куртку. — А задайте-ка его нашему премьеру.
— Н-да, — Торстен пытается улыбнуться. — А смысл?
— Да уж, — отвечает другой. — Это точно.
— Господи, — произносит Сиссела. — Который час?
Протягиваю ей свою руку с часами. Полдвенадцатого. Пора спать. Но спать мне совершенно не хочется. Наоборот. Мне хорошо, все вдруг сделалось просто и ясно. Какой власти я боялась? Той, что унижает… Какая власть унизить меня осталась у Горного Короля? Почти никакой. С другой стороны, он так изобретателен… Э! Я гоню прочь эту мысль. Всегда остается равнодушие. Оно защитит. И ведь прекрасно сидеть наконец у себя на кухне и пить красное вино. Но Сиссела никак не расслабится. Она тянет к себе вечерние газеты, ведет пальцем по телепрограмме, а потом поднимает глаза на меня.
— Вот черт. Пропустили.
Я хмурю лоб. Что пропустили?
— Фильм Магнуса… Который он снял во Владисте.
Я чуть морщусь. Вот оно что.
— А потом предполагается что-то типа дискуссии. Может, еще не кончилась…
Я указываю рукой на пульт. На столике у мойки. Телевизор у Сисселы за спиной, она какое-то время крутит головой, пока не замечает, а потом жмет наугад кнопку за кнопкой. Мир проносится мимо, ночные новости, пущенный в записи хохот в студии, утрированная музыкальная фразировка симфонического оркестра. Но никакого фильма и никакой дискуссии.
— Нет, — говорит Сиссела. — Прозевали.
Я фыркаю. Невелика потеря. Сиссела отпивает глоток вина.
— Дешевка он, — сообщает она. — Самая настоящая.
Я вопросительно поднимаю брови. Кто именно?
— Да к тому же ленив. Но тут он не одинок. Зачем стараться и выдумывать, когда можно просто взять стеариновую свечку и вставить в задницу? Все этим занимаются, вся эта публика. Нарушение запретов. Дешевые сенсации. Держат нос по ветру и строят из себя черт-те что — они, видите ли, первые отважились, притом что всем известно — нет более простого способа привлечь внимание и набить себе цену, чем нарушить табу. А ему только этого и нужно. Внимания. Больше ничего. Он всегда искал легких путей. Следил за всем, что происходит, но ничего не принимал близко к сердцу. Вот теперь он разглагольствует, заведя глаза к небу, про солидарность, но при этом не забыл заснять ее под всеми мыслимыми углами — с огурцами, и кулаками, и бутылками, засунутыми… Какая мерзость!
Значит, Магнус. Я киваю, соглашаясь, хотя на выставке не была. Хватило и фотографий в газетах, фотографий той девушки и Магнуса с этой его кроткой улыбочкой. Неудивительно, что Торстен прямо взорвался от ярости в «Дагенс нюхетер».
— Ты в состоянии простить? — вдруг спрашивает Сиссела.
Я выпрямляюсь. Есть вещи, о которых мы не говорим.
— В смысле, не Магнусу, а…
В одной руке у нее сигарета, в другой зажигалка. Если бы я могла говорить, то сострила бы в ответ, что прощаю всем все, за исключением того, что она сейчас собралась сделать, — тому, кто курит у меня на кухне, прощения нет. Но я не могу говорить. И вынуждена слушать.
— …должникам нашим, — говорит Сиссела. А потом зажигает сигарету и замирает неподвижно, уставясь на дым. Я не киваю, вообще не шевелюсь.
— Папашка летом умер, — говорит она.
Я поднимаю брови. Об этом она никогда не говорила, даже не намекала. Открываю рот, чтобы что-то сказать, и тотчас закрываю. Бесполезно. Но удивительно: насколько я знаю, Сиссела не общалась с отцом с нашего первого совместного Мидсоммара. Я о нем почти ничего не знаю, последние тридцать лет он упоминался исключительно в ироническом ключе, когда приходилось к слову. Столяр. Алкоголик. Тяжелый человек. Марксист старозаветного склада. Образ мамы Сисселы был еще более смутным — она умерла, когда дочери исполнилось шесть, и оставила по себе лишь отрывочные воспоминания.