Ожидатели августа - Аркадий Викторович Ипполитов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Решив, что синица в Риме лучше, чем журавль в Лиссабоне, Пиранези с легкостью забыл друзей молодости, а заодно и мечты о реализации своих фантазий, возможность которой подразумевало участие в лиссабонском проекте. Подобное поведение можно было бы назвать беспринципным, если бы не следующие соображения: во-первых, любовь к Риму; во-вторых, Пиранези прекрасно понимал, что нет ничего хуже, чем воплощение утопий в жизнь, так как фантазия и реальное строительство совершенно разные вещи; в-третьих, не подозревал ли он, со свойственной гениям интуицией, что иезуиты все же лучше революции? Был ли Пиранези вольтерьянцем?
Заинтересовавшись этим вопросом, Дарио Доро продолжал рыться в Пиранези, как зонд в желудке, снова и снова пересматривая факты его биографии и его произведения. В очередной раз пролистывая том его гравюр, он неожиданно остановился на хорошо известном «Виде каскадов в Тиволи». Эта большая гравюра – единственный пейзаж Пиранези, представляющий чистую природу, без малейшего намека на что-либо, построенное человеком. Чистая природа… но какая! Тиволи, излюбленное место загородных прогулок, место развлечений и пикников, воспетое множеством поэтов, земной рай, приют услад… в изображении Пиранези Тиволи похоже на пейзаж в окрестностях Хиросимы спустя полгода после атомного взрыва. Растрескавшаяся земля и разодранные скалы сведены мучительной судорогой так, как будто они были смертельно обожжены, камни выворочены из почвы, вода в каскадах доведена до кипения и готова ошпарить любого, кто попытается дотронуться до нее. Особое внимание привлекает дерево, косо вылезающее из мрачного холма в левом углу, похожее на обугленную руку скелета, торчащую из кучи золы и догорающих углей. Ужасающее дерево смерти, оно со злобной энергией тянется за пределы изображения, готовое схватить зрителя и уволочь в свой отталкивающий мир. Грозное, алчное, жестокое, это дерево напоминает о растениях-людоедах, известных по рассказам путешественников типа Марко Поло. Вот уж воистину пейзаж, рождающий сомнение в благости милосердия Божия!
Под гравюрой стояла дата: 1755 год. Пораженный совпадением, Дарио увидел панораму чистой природы с неожиданной точки зрения. Он стал перелистывать гравюры Пиранези, рассматривая то, на что мало кто обращал внимания, – на растительность, им изображенную. Дико активная, она перла из всех щелей, пожирая создания рук человеческих, похожая то на гигантскую паутину, то на клубки ядовитых рептилий, то на скелеты обглоданных коров, то на гигантские когтистые лапы. Кусты-кровососы, кипарисы-вампиры, папоротники-вурдалаки. С отвратительным чавканьем они выкарабкивались из рамок гравюр, урча и переваливаясь друг через друга, лезли в глаза, ноздри, уши бедного сценариста, стараясь пробраться поглубже, укорениться в мозгу, вызывая дикий страх и дикую ненависть ко всему растущему, цветущему и благоухающему.
Собрав последние силы, Дарио Доро, чтобы избавиться от наваждения, опубликовал статью «Пиранези и ненависть к природе». Эффект был неожиданным: статьей дико возмутилась вся политкорректная общественность, а партия Зеленых устроила в Риме целую манифестацию против съемок фильма. Манифестация была поддержана другими городами Италии, весть об этом прокатилась по Европе, Гринпис объявил Дарио Доро личным врагом, так что норвежцы, у которых рыльце было в пушку по поводу кашалотов, испугались скандала и отказали в дальнейшем финансировании. Гринписовцы несколько раз нападали на сценариста на улицах, так что он перестал выходить из дому. Съемки были остановлены, что, впрочем, Дарио уже было безразлично. У него дико болела голова, потому что растения пустили корни в его мозгу, причиняя невыносимые мучения. Он пытался их выбить, колотясь головой о стенку, и его пришлось поместить в специальную комнату, обитую мягкой тканью, в той швейцарской психиатрической больнице, куда его определил сердобольный Стинг, оплативший лечение. Как оказалось, сосать нектар со всемирных катастроф не так уж и безопасно даже сегодня.
Чемоданы Курта Швиттерса
Прорыв в космос коммунизма
Пролог
Мой дед был писатель. Вообще-то это его никак не характеризует, так как то, что он был писатель, знал только он. Близкие (у него их было крайне мало) тоже знали, что он считает себя писателем, и этим практически исчерпывалась его писательская деятельность, а также мера его известности. Я помню, – видел я его всего один раз, когда мне было шесть лет и меня отправили на мучительный месяц к бабке с дедом в большой провинциальный город, где они жили, – что он вставал рано утром, садился за машинку и часа два на ней стукал, в семейных синих трусах и мятой майке, обтягивающей его внушительное брюхо. Затем он готовил завтрак, обед и ужин, слонялся целый день по квартире все в тех же семейных синих трусах и иногда выходил в магазин, для этого надевая обширные тренировочные штаны. Так я его и запомнил, и до сих пор он в моем сознании встает как олицетворение эпохи позднего Хрущева – раннего Брежнева, эпохи моего детства, которое я ненавижу.
Кроме того, что он был писателем, он еще был мужем моей бабки, советской стервы и доктора исторических наук в педагогическом институте большого провинциального города. Она была сухая, очкастая, долговязая и объездила весь мир, от Кубы до Австралии, по каким-то своим коммунистическим путевкам-командировкам. Когда мне было пять лет, из одной из своих поездок она привезла для меня бежевое пальто, запомнившееся мне очень хорошо, так как я меланхолично сжевал у него воротник во время прогулок, за что меня сильно отругали. С сожранным воротником я и впитал тягу к западной культуре, так что бабка все же поучаствовала в моем воспитании; вторым ее подарком, последовавшим еще через пять лет, была рекламная брошюра о Вене, до сих пор мною хранимая, с фотографией ежегодного бала в венской Опере. Оказавшись в Вене много лет спустя, я понял, что она взяла