Пресловутая эпоха в лицах и масках, событиях и казусах - Борис Панкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы где-то бегали, прыгали, держали друг друга за руки, и он вдруг сказал, что, быть может, мы всю жизнь будем скакать вместе по этой земле.
И еще добавил, что если бы я осталась вдвоем с Иллешем, никто бы ничего не сказал. Но с ним, Гидашем, совсем другое.
И сказал, что нам не надо встречаться. Два года. Я согласилась. И когда вернулась на дачу, где мы гостили у друзей, бросилась на стог сена с чувством торжества. Победила…
И конечно же мы встретились уже на следующий день. Он был на шестнадцать лет меня старше».
Пятьдесят лет спустя Антал написал об этом стихотворение, которое Агнесса нашла в его бумагах после его смерти. Она сделала подстрочник с венгерского и показала стихи мне.
– А отец назвал тот день, когда я отстала от него и осталась с Гидашем, моим первым предательством. Он был ревнив. Как и все отцы…
В мои детские и студенческие годы имя Белы Куна произносилось шепотом, да и на это отваживались немногие. Для одних, большинства, он был враг народа, предатель революции, арестованный и, скорее всего, расстрелянный.
Другие, и их были единицы, называли его вождем короткой и трагической венгерской пролетарской революции, который пал жертвой, нет, не сталинских репрессий, такого выражения просто не существовало, а перегибов и предательства во времена Ягоды и ежовщины.
После XX съезда КПСС он стал неоспоримым героем и мучеником. Его звезда взошла высоко, выше, чем Георгия Димит рова, освобожденного в тридцатых годах из гитлеровских застенков, и стояла наравне со звездой Эрнста Тельмана, злодейски расстрелянного в Бухенвальде накануне капитуляции гитлеровской камарильи.
С началом перестройки, с открытием партийных архивов, его репутация претерпела те же изменения, что и портрет Дориана Грея. Из Революционера с большой буквы, легендарного подпольщика-коминтерновца он превращался в ленинско-сталинского сатрапа, палача венгерского народа, одного из опричников Гражданской войны в России…
Я никогда не спрашивал Агнессу, с которой познакомился в середине шестидесятых годов в Будапеште, о ее отце в лоб. Но она и не ожидала расспросов. Он, как и Гидаш, был всегда у нее на устах. Только два этих мужчины и существовали для нее в мире.
То, что она вспоминала вслух об отце, не злоупотребляя выводами, могло бы послужить как одной, так и другим версиям. Я говорил ей об этом. Она пожимала плечами.
– Когда отдыхали в Барвихе, там второй этаж был вроде люксов. Предложили отцу, он отказался: мне с дочерью хватит и одной комнаты.
Это вызвало неудовольствие, ибо воспринималось упреком тем, кто соглашается на люкс.
Ему однажды позвонил Каганович и спросил: правда ли, что у тебя даже дачи нет?
– Нет.
И это тоже расценивалось как якобинство никому не нужное.
Отец отказался от пятикомнатной квартиры в Доме правительства:
– Зачем мне жить в доме, где дети судят об окружающих по тому, в какой машине ездит отец.
Популярным в его устах было слово «перерожденцы». Когда он узнал об аресте Косарева, то сказал:
– Правильно, давно пора. Надо что-то с этими перерожденцами делать.
– Вот почему, – добавила она от себя, – я не люблю, когда начинают говорить о борьбе с коррупцией. Всегда с этого начинается.
– В другой раз отец произнес то же слово, когда шел мимо дачек старых большевиков: Смидовича и Емельяна Ярославского. На маленьких участках цвело по нескольку кустиков роз.
– Розы, – с презрением сказал отец. – Перерожденцы. О Димитрове он говорил: «Раздутая фигура».
Это вызывало негодование Агнессы, правоверной тогда пионерки, а потом комсомолки.
– Были в Барвихе. И вдруг Пятницкий, Осип, в прошлом один из помощников Ленина, был вызван к телефону. Вернулся недовольный.
– Представляешь, – сказал отцу. – Говорят, нам с тобой надо встречать Димитрова.
А тот как раз тогда прибывал из Берлина, оправданный и прославленный. И Агнессу, считавшую за огромную честь встречать великого человека, возмутили такие слова, о чем она не замедлила сказать.
– А что тут такого, – возразил Пятницкий. – И отец твой тоже сидел. И судили его. И так же обменяли. Из-за чего тут шум поднимать?
– В 21-м году отец был послан в Германию с целью раздуть-таки мировую революцию. Очередная попытка не удалась. И Сам, то есть Ленин, на Коминтерне громил его за левацкие тенденции, детскую болезнь… Отец отмалчивался, потому что громил его тот же, кто и посылал.
Был спартанцем, но, когда надо было ехать за границу, мгновенно преображался в денди, в соответствии с ролью – тросточка, манишка, бородка, котелок, безукоризненные манеры…
– Позднее тот же Димитров сказал отцу: «Если ты отступишь от Пятницкого, тебя не тронут». На что отец ответил: «Я еще ни от кого не отступал».
Говорит, что из всех коммунистических «первых лиц» в эмиграции (Димитров, Тольятти) пострадал один отец – слишком глубоко влез в русские дела, принимал их близко к сердцу и много знал.
– Он ведь знал, что все это дутое в отношении Сталина: и роль в Царицыне, и участие в русском бюро, и многое другое.
Его арестовали 29 июня 1937 года – в день 25-летия свадьбы родителей.
Гидаш тогда написал стихотворение:
Эти строки видела только Агнесса. Запомнила наузусть, а клочок бумаги, на котором они были записаны, растерла в порошок. Название «1937 год» она дала этим стихам сама, когда готовила к печати посмертный поэтический сборник. Тот самый, из-за которого она осталась жить после смерти Гидаша. Вопреки их давней и твердой договоренности.
Но до этого еще далеко.
Пока они крутят любовь, которая кажется предосудительной не только ее ревнивому отцу.
Мир тесен. Почти в ту же пору, что мы познакомились «с Гидашами», как мы их называли вопреки более громкому имени Агнессы, моя Валентина работала в журнале вместе с сыном еще одного видного венгерского эмигранта Белы Иллеша – Володей Иллешем. Это на даче его отца так часто встречались Агнесса, его ровесница, и Гидаш. Однажды Володя увидел ее у него на коленях. Он, быть может, и не удивился бы очень – взрослые часто брали детей на руки. Смутило лицо Агнессы, когда она, вспугнутая его неожиданным появлением, повернулась к нему – щеки ее полыхали, а большие глаза словно закатились.