У подножия необъятного мира - Владимир Шапко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И пошла раскручиваться Кларина радость, и пошло всё смеяться и радоваться дальше: и торопливые сборы в дорогу, и несущийся поезд с пляшущим солнцем в вагонах, и руками Семёна протянутый ветру и летящим перелескам и полям Абраша; и полустанки, деревеньки, города; и Москва – утренняя, зелёная, умытая; и кафельно-белоснежная сказочная ванна с ласковой синей водой в отдельном номере гостиницы «Москва»; и орден, вручённый самим Калининым; и букетик застенчивых ландышей из застенчивых ладоней Семёна; и неожиданный «Запорожец за Дунаем» в Большом театре; и кабан небывалого роста и упитанности на ВСХВ; и москвич, побежавший и догнавший Кларину сорванную ветром шляпу; и Христос на необъятно-небесной картине художника Иванова; и Красная площадь; и купола Василия Блаженного, богатыми заморскими султанами рассевшиеся в синеве неба; и большая железная игра в часах на Спасской башне с последующими, точно взвешенными, ударами времени… и жизнь утверждающий Мавзолей, где – как живой – Ленин… и ГУМ, и метрополитен – всё, всё было радостным и светлым. Всё было обрамлено для Клары каким-то сказочно мерцающим, изумрудным светом.
«…представляете? Я кричу, кричу: “Абраша, вернись! Вернись!” А он, негодник, обнял слона за ногу и смеётся, как для фотографии. Семён к нему – служитель не пускает, тоже смеётся, успокаивает, что слон смирный. А слон берёт Абрашу – поперёк! поперёк! хоботом! – и подаёт нам через оградку. Представляете?! Вот смеху было, вот смеху было!..»
И всё это Кларино хрустальное чистое одним ударом, вдребезги: ВОЙНА! «…стоим в толпе, радио говорит. Семён серый стал, а Абраша, дурачок, тянет меня за руку: “Не плачь, мама. Пойдё-ём. Слона лучше ещё посмотрим”. Кончил Молотов говорить – и люди сразу начали расходиться, куда-то заспешили. И одни мы у столба остались: вот и кончился праздник наш…»
И понёс, и закрутил чёрный вихрь эту маленькую семейку, как десятки, сотни тысяч других семей, больших и малых, понёс, закрутил, разорвал и развеял. Одного навеки бросил в мёрзлую землю декабрьского Подмосковья, двух других два месяца гнал на восток, нигде не давая зацепиться, и, словно натешившись вволю, измученных, оголодавших, полуживых, выкинул в небольшой городок на Алтае. Так Клара с маленьким Абрашей оказалась за тысячи километров от неизвестной могилы погибшего мужа и ещё дальше от родных и близких, чёрно накрытых нашествием. «…в конце войны, 23 апреля, перед самой уже Победой… получила от тёти Цили ответ… И маму, и папу, и сестру Розу, и… бедняжек Изю и Марека, совсем мальчиков ещё… А я… а я с ними три года, три года!.. как с живыми… А их… их… по снегу… босыми… а потом… потом в затылок… по одному!.. Ой-й, да простите вы меня-а-а!..»
Цветок-паук на подоконнике, смяв под собой высосанное солнце, чуть заметно пошевеливал, дрожал изломанными, мохнатыми лапами, выдыхал красным светом, пятная лицо Клары тенями, высвечивал в неподвижных глазах её, как в озёрах, со дна кровенящую память. Приобняв Клару, так же незряче застыла Надя. У порога, чтобы как-то можно было дышать, как-то жить после услышанного, поспешно душил боль табаком Николай Иванович. Окаменел на коленях Витька. С опущенной головой, с забытым кубиком в руках. Возле него, виновато поглядывая на мать, робко переставлял второй кубик Абраша. Повернувшись, Клара словно перенесла к нему другой свет – свет матери к своему единственному ребёнку…
Учительница же начальной школы имени Сакко и Ванцетти Кузелькова (та самая «дорогая наша Галина Ива-аан-на-а») за ухо выносила Клариного Абрашу из класса. Как негодующая яблоня яблоками, отрясаясь всеми своими педэкспериментами, Будто заразу какую. Будто пакость. Почти каждый день. Профессионально смазывая по затылку, выгребала из его карманов эти… эти чёртовы пёрышки («где? где они ещё? отвечай!»). Разгневанная докрасна, дёргала Абрашу к директору. Возмущённые каблучки её громко стукали по полу коридора, а полные ноги негодующе бурляжкали: до каких пор, товарищ директор!
Директор вызвал Клару в школу. Но, встретившись с испуганными, молящими глазами, зная их судьбу, увидав рот загнанной лошади с обнажёнными жёлтыми клыками… старенький директор только ещё глубже провалился за столом в меховую безрукавку. Пусто глядел в окно на мелькание пешеходов, удивляясь такой же пустоте, мелькучести и ненужности своих слов. Единственное, что сделал, это перевёл Абрашу в свой класс. И теперь, когда шёл по коридору и слышал из какого-нибудь угла «сыграем?», – тут же подходил, вынимал Абрашу из азартного темна, вёл к себе в кабинет.
Сидя на кожаном диване, Абраша прилежно разглядывал картинки в географическом атласе, а старенький учитель опять проваливался в свою большую безрукавку за высоченным столом и, торча оттуда сивым хохолком, правил ученические тетрадки. Потом доставал шахматную доску с шахматами – хитро встряхивал: «Сыграем?» А что, можно и сыграть! Абраша уже научился переставлять фигуры. Знал, как каждая ходит. Здесь, в этом кабинете, научился. Так что – ух! – как сыграем, Афанасий Степанович!
И глядишь, вытащил бы мудрый учитель мальчишку из болота, на путь бы правильный наставил… Но не успел. Опоздал…
В конце мая 47-го года, в воскресенье, в душный предгрозовой полдень, на задах типографских огородов, за пустым заброшенным сараем «Вторсырья», куда шпана забиралась пить водку и резаться в карты, наткнулись на Абрашу. Он запрокинуто лежал на плоской горке дроблёного стеклянного боя – как на разноцветной какой-то богатой россыпи изумрудов.
Окликнули, тронули испуганно – холодный. В кулачке – точно пропуск на тот свет – зажатый обрывок карты. Червового туза. Ни крови, ничего. Только застывший крик в расширенных глазах да синий кругляш на левом виске. От удара свинчатки.
Какая-то дура-баба сорвалась, полетела по огородам, смела бельевую верёвку, вынесла с белой простынёй такой же белый дикой вопль: «У-убили-и!» Кинулась к крыльцу, прямо к Кларе. «Кларонь-ка-а, Аб-ра-шень-ку-у-у тво-во-о, Кларонь-ка-а-а!»
Небо чёрно ударило Клару по глазам. Откинуло к двери, ослепило. Она качнула себя к перилам. Хватаясь за них, высоко поднимая ноги, стала спускаться по лестнице. К сараю по огороду шла, также механически задирая и переставляя ноги, как слепая, растопырив руки. По-прежнему в воплях идиотки бабы, точно на верёвках привязавшиеся к ней с разных сторон.
Зашла за сарай. Словно сдёрнув время, тут же вышла обратно. С Абрашей на руках. Опять шла по огородам, по грядкам. Снова по твёрдому, опять по рыхлому, оступаясь в лунки. Непереносимо долго шла, словно, наоборот, время растянув. «У-убили-и! У-убили-и!» – всё бесновалась баба вокруг неё. Какой-то мужик с маху ударил по воплю. Кликуша отлетела в грядки, поползла.
Двор ждал. Немой, испуганный. Вынесла Абрашу – как жизнь свою мёртвую. Ахнули люди, бросились, повели. Теснились по лестнице за монотонно, неотвратимо всходящей Кларой.
Потом сидела она в комнате на стуле и держала Абрашу на руках. Как грудного, как спящего. Судорожной, непослушной рукой пыталась застегнуть пуговку на застиранной рубашонке сына. Пуговка никак не застёгивалась. Клара виновато быстро улыбнулась Наде. Бабы зашлись, зараскачивались. Надя подошла, застегнула пуговку. Хотела мягко разнять руки Клары и перенести Абрашу на кровать, но руки были как из железа – затвердевшие, холодные.