Синее и белое - Борис Андреевич Лавренёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ровней трави, черти безрукие!.. Не видите, дьяволы! Задержать носовой, трави кормовые, — забеспокоился боцман.
Только недогляди за ними! Вот баркас юркнул носом. Ищенко беспокойно кинул косой взгляд в сторону мичмана. И чего торчит, не сводя глаз? Оно конечно, по уставу полагается спускать баркас под наблюдением боцмана и вахтенного офицера, но что он знает, этот мичманенок, три дня как появившийся на корабле. Щенок! Точно он, Ищенко, в первый раз руководит этим ответственным делом.
Боцман недовольно крякнул, как потревоженная утка, но баркас уже выровнялся и плавно шел вниз, скрываясь за срезом борта.
— На воде! — долетел снизу оклик старшины.
Ищенко распрямил грудь, подкинул на ладошке дудку. Спуск сошел ладно.
— Раздернуть тали, лопаря уложить!
Теперь все в порядке. Нужно еще доглядеть за посадкой.
Ищенко спустился с ростр. Глеб последовал за ним. Баркас мягко покачивался в сверкающей прозрачной воде под выстрелом. Гребцы наготове стояли у борта.
— На баркас!
Люди, мелко перебирая ногами, побежали по выстрелу, гроздьями закачались на штормтрапе, валясь в баркас.
— Кострецов! — крикнул Ищенко, перегибаясь через стойки.
— Есть, господин боцман!
В старшине катера Глеб узнал одного из пятерых матросов, которых он встретил на Графской пристани в день приезда в Севастополь.
— Значит, так — пойдешь наперво в Килен-балку до провиантского складу, посля, как заберешь там консерву и зелень, перейдете до Южной бухты за мясом. Погрузишь и кати под минную башню. Там бухветчик из собрания вино привезет. Да гляди, чтоб ящики осторожнее грузили, а то бутылки перебьете, тогда я вас начищу.
— Слушаю, господин боцман! Тольки по такому делу как до похода назад бы обернуться. Много больно погрузки.
— А кто тебе, дурья голова, сказал до походу оборачиваться? Без вас не обойдутся? Через час выйдем на стрельбу, в два часа будем назад. К тому времени и оборачивайтесь.
И, повернувшись к Глебу, сделав официально-торжественное лицо, Ищенко приложил к околышу красную шерстистую пятерню.
— Разрешите отваливать, вашскородь?
Глеб кивнул. С баркаса отдали бакштов, скобленые весла, полыхнув на солнце, легли на воду, и баркас, переваливаясь, тяжело пошел к берегу.
Глеб вернулся на мостик, взглянул на хронометр. Половина десятого. Через полчаса съемка с якоря на стрельбу. Первая стрельба. Не осрамиться бы! И он взволнованно зашагал по мостику, вглядываясь в горизонт, как будто выжидая нежданного появления из сизой дымки неприятельских кораблей.
Но сонная даль горизонта была листа. Где-то далеко уже вторую неделю гремели орудия, корпуса Самсонова и Рененкампфа давящей лавиной катились через Восточную Пруссию; Гумбинен, Алленштейн, Гольдап, дымясь, лежали в развалинах, на корабль каждый день с берега привозили вороха газет, переполненных телеграммами о новых победах, о тысячах пленных; в кают-компании за столом обсуждались кандидатуры на пост берлинского генерал-губернатора, и офицеры ставили шампанское в заклад о сроке взятия германской столицы.
Но в Севастополе все было тихо и блаженно, как в мирное время. Гостиницы были переполнены курортной публикой. Цвет московского и петербургского бомонда струился через город на бархатный сезон южного берега, и у мичманов и лейтенантов был обычный летний любовный улов.
Тучи плыли еще далеко над Босфором, не омрачая Таврического горизонта, и дым из двух низких широких труб прорвавшегося в Дарданеллы «Гебена» расплывался и таял на рейде Константинополя, не беспокоя русское командование едким запахом кардифа. Война ощущалась только в усиленной сторожевой службе охраны рейдов, в маскировке входных огней, в сокращении отпусков на берег для нижних чинов, в ночных пробных тревогах отражения минных атак.
Если бы не это — можно было бы подумать, что во всем мире тишина и в людях благоволение. И в безветрии рейда сонно свисали к воде полотнища андреевских флагов.
* * *Закончив погрузку консервов и зелени, баркас неторопливо выполз из Килен-бухты. В проходе заградительного бона, густо дымя, выходил в море корабль.
— Наши поперли, — сказал Кострецов, мотнув головой в сторону уходящего корабля.
Он сидел на транце баркаса, упираясь босыми ступнями в настил кормового сиденья, нагретого солнцем, и с наслаждением шевелил пальцами. Горячие доски напоминали ему горячую землю Липецкого уезда, дни жатвы, милую деревенскую землю, приятно покалывающую пятки золотистыми иголочками стерни.
В деревне сейчас кончали жниво. Из писем, приходивших от жены и отца, Кострецов знал, что урожай в этом году важнеющий.
«Так что, дорогой наш сынок Никитушка, — писал отец, — нонче дела вовсе справные, пшеницу уродило, что золото. Зерно важкое да духмяное. С такого урожаю справимся ладно, и Вавилову можно будет долг отдать сполна. Как осенью вернешься со службы, станем рубить новую избу, лесу я припас малость да у барина попросим — обойдется. Мать тебя крепко дожидает, а Ксюшка уж все глаза проплакала. Кобеля к ей все подъезжают, да бог послал тебе жену хорошего толку, ни с кем не хороводится, работяща и к нам ласкова…»
Письмо было написано еще в начале июля, когда деревня и не чуяла грозовых военных туч.
Кострецов зажмурил глаза, и сквозь красное мерцание так явственно встал перед ним косогор за речкой, пыльная лента дороги, по которой тянутся возы со снопами, деревенская околица и синие Ксюшкины глаза.
Он помотал головой, разжал веки и раздраженно сплюнул в воду набежавшую во рту слюну. Все пошло вверх тормашками. Кострецову так же, как Перебийносу, как многим, осенью выходил срок службы. На сверхсрочную Кострецов не думал оставаться, хотя ему, как безупречному матросу, и предлагали. Он знал, что нужен дома, что без него трудно справляться, что хоть отец и бодрится, но здоровьем стал слаб, ноги болят от простуды! Да и Ксюшка не давала покоя. Кострецову надоело путаться по ночам на Историческом бульваре с гулящими девками, хотелось Ксюшку, теплую, родную, незатасканную, как севастопольские стервы.
По ночам в кубрике Кострецову снилась Ксюшка, будто вот подваливается под бочок, ластится, милует, шепчет сладкие слова. Кострецов вертелся, раскачивал койку, однажды даже вывалился и набил здоровую шишку на лбу о стальную палубу.
Теперь черта с два доберешься