Синее и белое - Борис Андреевич Лавренёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эгмонт ушел. Глеб расплатился и вышел на заполненную гуляющими эспланаду. Шурша по гравию, как прибой, проплывала толпа. Веселый, звонкий южный гомон стоял над нею. И от этого Глеб еще острее почувствовал свое полное одиночество. И неожиданно вспомнил о лежащем в кармане письме Семена Григорьевича.
Глеб остановился, вынул письмо, повертел в пальцах продолговатый плотный конверт сине-серого цвета. Прочел надпись: «Мирону Михайловичу Штернгейму. Чесменская, 18».
Письмо выплыло из кителя, как спасательный круг. На нем можно было проплавать до вечера, чтобы не пойти ко дну в холодной пустыне одиночества. Глеб спросил у встречного, как пройти на Чесменскую, поднялся по трапу мичманского бульвара, пересек его и мимо сигнальной башни вышел на узкую, ползущую в гору улочку.
Восемнадцатый номер оказался уютным белым домиком. Фасад его заплетала густая сеть виноградных лоз. Глеб вошел в калитку, поднялся на крыльцо.
Синяя, на белой эмали, блеснула в глаза табличка:
ДОКТОР МИРОН МИХАЙЛОВИЧ ШТЕРНГЕЙМ Венерические и мочеполовые болезни. Прием от 5 до 7 веч. Дам от 7 до 8.Глеб испуганно оглянулся. Дьявольщина! Венеролог. А вдруг проходящие подумают, что он идет лечиться. Но на улице было пусто. Глеб осмотрел дверь, ища звонка. Но ничего похожего на обычный звонок на двери не было. Над табличкой была прибита бронзовая голова ворона. Клюв ее угрожающе торчал, как будто собираясь клюнуть пришельца. Глеб из любопытства потянул за клюв, тот на шарнире пополз книзу, и из квартиры донеслось глухое карканье.
«Забавно, — подумал Глеб, — везет мне в Севастополе на чудаков».
Маленькая румяная девушка открыла дверь и недружелюбно оглядела посетителя.
— Доктор принимает с пяти. Там написано.
Глеб залился краской. «Так и есть — приняла за венерика».
Заикнувшись, он сказал:
— Простите, я здоров. У меня письмо к доктору из Петербурга.
Девушка недоверчиво отступила, пропуская его внутрь. Видимо, она давно служила у доктора и привыкла ко всяким фокусам пациентов, скрывающих свои болезни. Положив фуражку Глеба на столик, она раскрыла дверь.
— Проходите… сейчас доложу.
Глеб, оробев, вошел в приемную. Где-то за стенами звучал рояль. Играли Моцарта.
В приемной стояли вдоль стен дубовые стулья и, вокруг стола, четыре кожаных кресла. На белых блестящих эмалевых стенах вместо обычных гравюр висели клинические снимки сифилитических разрушений. Глеб взглянул. Мутная щекоть отвращения подползла к горлу.
— Странный выбор сюжетов для развлекания пациентов, — вслух сказал он, стараясь не смотреть на лезшую на глаза рожу с проваленным носом и выеденной челюстью.
Румяная девушка неожиданно выскочила из стены, открыв дверь, такую же белую, эмалевую и незаметную.
— Проходите, — сказала она, издевательски усмехаясь. Глаза ее говорили явно, что ни в какое письмо из Петербурга она не верит.
Глеб, начиная злиться, шагнул в дверь и остановился, ослепленный. В широкое окно докторского кабинета лился буйный солнечный поток. За окном раскидывалась в пропасти Южная бухта, на синей глади которой стояли, словно игрушечные, корабли и бегали катера. За бухтой белели дома, уходили вдаль холмы, над ними высился чуть видный памятник Корнилову на Малаховой кургане.
Солнечный светопад заливал цветы. На полу, на столе, подоконниках, полках — всюду, где можно было найти место для вазона, стояли цветы. Солнечные лучи рассекали не воздух, но сгущенную эссенцию цветочных запахов.
Щурясь от щекочущего света, Глеб искал глазами хозяина, по в комнате не было заметно присутствия кого-либо живого. Мебель и цветы.
Думая, что Штернгейм еще не вышел, Глеб подвинул к себе стул и сел. Но вдруг стул под ним дрогнул, захрипел, зачмокал и тоненьким стеклянным треньканьем музыкального вала заиграл вальс из «Фауста».
Глеб вскочил, разъяренный. «Что за идиотские шутки?!»
Стул продолжал наигрывать. Глебу захотелось разбить эту нелепую игрушку. Он шагнул к стулу, сжав кулак, но откуда-то сбоку раздался веселый, такой заразительный хохот, что, оборачиваясь на его звук, Глеб сам уже улыбнулся. Он увидел у окна, над красным сукном письменного стола человеческую голову. Пышная рыжая борода топырилась вокруг ее очень розовых щек, яркие синие глаза суживались в добродушные щелки.
— Не сердитесь, — сказала голова, мигнув левым глазом, — разве вы не любите хорошей шутки? Молодость должна любить шутку. Что бы мы стали делать в жизни без улыбки? Какая мрачная Сахара для меланхоликов развернулась бы перед нами.
Голова обогнула стол, и Глеб мог теперь рассмотреть хозяина дома целиком. Перед ним стоял маленький горбун. Красно-золотой веер бороды делал его похожим на сказочного кобольда. Прозрачно-синие, добро и ясно лучившиеся глаза говорили, что в этом крошечном, изуродованном природой тельце обитает неунывающе-жизнерадостный дух. В лице доктора Штернгейма не было и следа того хмурого озлобления, которое всегда отмечает горбунов.
Он протянул Глебу тоненькую ручку с очень длинными пальцами:
— Извините. Не правда ли, у этой забавной штучки поразительно чистый тон?
Глеб искоса взглянул на замолкший стул. Раздражение у него сразу прошло.
— Любопытная игрушка.
— Вам понравилось? В самом деле? — Штернгейм засуетился. — О, тогда я вам покажу еще.
Он забегал по всей комнате, касаясь ручками стульев, столов, шкафчиков, ящиков, этажерочек, и под этими прикосновениями кабинет оживал, пел, звенел на разные голоса.
Штернгейм остановился посреди кабинета, сложил руки на груди и с рассеянно-мечтательной улыбкой прислушивался к звенящей какофонии.
— Это моя мания! Я собираю всякие музыкальные игрушки. Они такие ласковые, почти живые. Вы знаете, кто я? Я Альберих, а это мой Нибельгейм. Только я добрый нибелунг, и у меня нет среди моих сокровищ золота. Золото отвратительная вещь.
Он, улыбаясь, смотрел в лицо Глебу, похожий на счастливого ребенка, и Глеб невольно сам по-детски улыбнулся странному человечку. Тогда Штернгейм осторожно ухватил гостя за рукав и потащил к креслу.
Глеб недоверчиво покосился на кресло.
— Нет… Оно молчаливое, — с сожалением сказал