Синагога и улица - Хаим Граде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так что же отвечать, когда он говорит, что долго не протянет? — спросила Басшева.
— Молчать, — засунул реб Авром-Аба руку в рукав и ушел.
Его называли «разведенный раввин», и он слыл честным евреем. Но его речи показались госпоже Раппопорт странными. Прежде она не слыхала, что нельзя утешать больного, говоря, что тот еще выздоровеет. Другие посетители перед тем, как уйти, желали ее мужу, чтобы Всевышний послал ему полное выздоровление.
День спустя больной позвал жену и обоих детей, сына и дочь. Его лицо было похоже на измятый пергамент, белки глаз — на желтую медь. Только его широкая снежно-белая борода, разделенная на две остроконечные половины, еще царственно светилась, как будто в ночь пасхального сейдера. Шлойме-Залман говорил с сыном, но при этом не спускал полных отеческой заботы глаз с жены.
— Гавриэл, я хочу, чтобы ты поклялся, что ты оставишь университет и станешь учеником лавочника реб Аврома-Абы Зеликмана. Он будет обучать тебя Талмуду и Танаху[155].
Даже Басшева, привыкшая всегда слушаться мужа и смотреть на него снизу вверх, на этот раз испугалась, не говорит ли он уже в состоянии помутнения разума.
— Я ведь изучаю Талмуд каждый вечер дома, — пробормотал Гавриэл.
Отец ответил на это, что занятиями без ребе да к тому же всего по два часа в день многого не достигнешь. Поэтому нужно оставить университет и с самого утра и до вечера повторять уроки, которые будет давать ему реб Авром-Аба Зеликман. Гавриэл знал разведенного раввина только в лицо и не слыхал, чтобы тот был таким уж из ряда вон выходящим ученым. Но даже если бы разведенный раввин был велик, как Виленский гаон, Гавриэл Раппопорт не бросил бы ради него университет. Он изучал агрономию и мечтал стать земледельцем, как некогда отец. Теперь сын взволнованно смотрел на мать и на сестру, не зная, что ответить.
— Всевышний еще поможет тебе, и ты выздоровеешь. Тогда ты добьешься желаемого, — Басшева сделала шаг к кровати мужа, молитвенно сложив руки.
— Не утешай меня. Я чувствую, как мое сердце умирает, а твои речи мешают мне подготовиться, подвести итоги жизни. — Больной так застонал, что жена сразу же сделала шаг назад и вспомнила слова лавочника Зеликмана.
После того как Шлойме-Залман Раппопорт пережил сердечный приступ и слег в постель, врачи говорили, что ему нельзя напрягаться, нельзя даже произносить лишнего слова. Но когда домашние не впускали к нему посетителей, он очень сердился. Раппопорт считал, что уже не встанет с постели, и хотел попрощаться с друзьями, привести в порядок дела.
— Клянешься ли ты, что сделаешь так, как я тебе велю? — спросил отец, подняв на сына взгляд своих упорных строгих глаз.
— Ты же сам отправил меня учиться сначала в гимназию, а потом в университет! Сам мне говорил, что, будь ты помоложе, снова занялся бы сельским хозяйством! — воскликнул Гавриэл, и его прошиб пот от мысли, что он кричит на смертельно больного отца.
— Теперь я раскаиваюсь во многом, что говорил и делал, — покачал головой больной и с видимым напряжением приподнялся на локте. — Так ты обещаешь или отказываешь мне в последней просьбе?
— Обещаю, обещаю, — у сына тряслись губы.
Он боялся, как бы у отца от волнения не случился новый сердечный приступ.
Шлойме-Залман повернул голову к дочери, и на его лице задрожала улыбка. Он подмигнул, и она положила свою длинную узкую руку в его ладонь. Отец погладил слабыми тонкими пальцами ее кисть и долго хрипел, пытаясь скрыть набежавшие слезы.
— Асна, обещай мне, что ты выйдешь замуж за богобоязненного молодого человека, за ешиботника.
Стройная, прямая, похожая на молодое деревце весной Асна тихо задрожала всем телом, а ее большие глаза стали вдвое больше. Дочь сама не чувствовала, как вытягивает пальцы из отцовской руки и как слезы скатываются из ее глаз по щекам.
— Я ведь даже еще не думаю о замужестве, — пролепетала она.
— Я все-таки должен был прожить еще пару лет, чтобы обеспечить надлежащим образом семью. На детей мне нечего рассчитывать. Идите, дайте мне отдохнуть. — Его голова упала назад на подушку, и дочь первой выбежала из комнаты, рыдая.
Умирающий прожил еще около недели. Когда он не чувствовал боли, на его лице играла странная удивленная улыбка, как будто он прислушивался к себе и не верил, что сердце может тихо умереть в таком сладком забытьи. Однако когда он ощущал каменную тяжесть в груди и не мог перевести дыхание, то лежал, вытянувшись на спине, и его глаза были выпучены, и их застилал хаос. Зрачки вращались, будто пытаясь выкрутиться из орбит и убежать от боли. В такие минуты, наклоняясь над ним, жена слышала, как он шепчет:
— Может быть, Бог сжалится и уже сегодня заберет мою душу.
Вызванному врачу он простонал, чтобы ему не давали лекарств, продлевая страдания еще на день. Позднее, когда больной успокоился и по сторонам его кровати стояли сын и дочь, он лежал, закрыв глаза, с высохшим лицом и молчал каким-то жестким молчанием, будто предупреждая детей, что не простит их и на том свете, если они не выполнят его завещание. В свой последний полдень Шлойме-Залман Раппопорт чувствовал себя лучше. Он проглотил пару ложек супа, сжевал маленький кусочек курицы, а потом задремал, легко и размеренно дыша. Его домашние в соседней комнате от усталости впали в тяжелый сон. Когда Басшева проснулась, в большой комнате уже стемнело. При бледном отблеске снега с улицы она увидела сына и дочь, спавших полусидя, опершись головами о спинку дивана. Наверняка и больной тоже спит. Она чуть приоткрыла дверь его в комнату и увидела его лежащим с запрокинутой головой. Рот его был открыт, а борода свисала безжизненно.
На похороны зерноторговца собралось много людей всех классов и званий. Поскольку покойный происходил из литовских хасидов и каждую субботу ходил молиться к ним, на похоронах были два миньяна из хасидской молельни, расположенной на синагогальном дворе, — кейдановских[156], столинских[157], лехевичских[158] и слонимских. Рожденные в Литве и постоянно окруженные миснагидами[159], литовские хасиды стали холодны, как они, и не ездили к цадикам[160], а ждали, пока цадики сами приедут к ним, чтобы получить финансовую поддержку. Только на свадьбах и похоронах развевающиеся на ветру лапсердаки, растрепанные бороды и огонь в глазах напоминали миру, что эти евреи все-таки еще хасиды. Отдельным кружком стояли белорусские любавичские хасиды. В каждом их движении было заметно хабадское кипение, упорство, преданность ребе, царственное величие и пренебрежение материальным. Отдельной группкой стояли состоятельные обыватели из виленской Городской синагоги, окружавшие городских раввинов, медлительных мудрецов в длинных черных пальто, в жестких шляпах, с пейсами, заложенными за уши, с широкими лежащими на груди бородами. Пронзительный ученый взгляд из-под очков, густые волосы и морщинистая кожа на пергаментных лицах — все говорило о том, что они живут в отрыве от мира. Их жизнь состояла из рассмотрения галохических проблем днем и вынесения галохических решений ночью, когда их огромные тени покоились напротив, на стене комнаты раввинского суда.