Вот оно, счастье - Найлл Уильямз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорошая погода, установившаяся в Фахе, стояла в ней неколебимо; что ни утро, вверх по устью реки, подобно исполинским бакланам, устремлялись гидропланы, вуаль тумана развеивалась и являла коров, стоявших среди посеребренной травы, что делалась слаще день ото дня.
Понимая, что возможности этой диковины не долговечны, в Фахе объявились торговцы всякими экзотическими товарами: соломенными шляпами, с полями мягкими и вислыми, похожи те шляпы были на перевернутые корзины и придавали человеку вид прованского Ван Гога, имелись и канотье, намекавшие на неведомые регаты в неких более элегантных своясях, имелись и предметы из еще более дальнего далека – конические сомбреро, кои, чтоб не смотрелись они как мексиканский маскарадный наряд, приспосабливали к здешним местам посредством фахской зелено-золотой ленты; первым такую напялил Томми Фитц – верхушки ушей уже обожжены до хряща. Откуда ни возьмись появились навощенные апельсины “навелин”, каждый, словно драгоценность, завернут в темно-синюю папиросную бумагу, а также шорты, сандалии и изящные дамские веера из Теннесси, в раскрытом виде являвшие ту или иную сцену из Библии. Нашлись там и жидкости, и масла – не в защиту от солнца, а чтобы помочь ему проникнуть поглубже и удержать подольше вид некой жженой веснушчатости, какая в этих краях считалась загаром. Печальная правда состоит в том, что, как и рыбе, ирландцу внешний вид солнечным светом улучшить не удается, а если вы когда-нибудь видели фотоснимки, которые Мик Ливерпуль сделал, навещая свою мать, то на всех там одна и та же обожженная прищуренность от того, что у “Амбр Солэр” именуется ку-де-солей[83], и общее ощущение, что люди на этих фотографиях ошалевшие и потерянные.
И вот через десять дней благословенья прекрасной погодой вознеслись безмолвные молитвы к Господу, чтоб ненадолго переместил он благословенье свое куда-нибудь в другое место, заполнил водопои скотине малым ливнем, а затем вернул все как было – к следующему, скажем, вторнику.
Через те же десять дней приход уже испещрило пунктиром электрических столбов. Удивительно было смотреть на поля, где за тысячу лет ничто не менялось, и созерцать эти торчащие пальцы, покамест не соединенные проводами, не подключенные ни к чему и вполне похожие на тотемы некоего племени, прибывшего невесть откуда и заявляющего свои права на территории линиями незримыми и условными.
Мы с Кристи приехали на велосипедах туда, где в костюме-тройке на коврике сидел на своей парадной изгороди Патси Фелан. Патси пользовался привилегией неподвижности, в основном целыми днями не делал совершенно ничего – только сопел, смотрел, слушал и вдыхал мирскую круговерть. Самоназначенный Судия Бытия, в полдень он уходил в дом пообедать, затем возвращался и усаживался вторично. У него было крупное багровое лицо, истекавшее потом, а когда мы проехали мимо, он поприветствовал нас неслыханным в Фахе доселе:
– Зверская жара.
И далее, словно внезапно осознав неповторимость этого времени и чужеродное поведение солнца, идя пешком в горку возле дома Риди, я повернулся к Кристи и произнес:
– Она знает, что вы здесь. Миссис Гаффни – она знает.
– Я знаю.
– Знаете?
– Да.
– И?
– Не знаю.
– В смысле?
– Я размышляю, Ноу.
– Ну а что вы думали раньше, до этого, каков был ваш план?
– Повидать ее и попросить прощенья.
– И что же?
Он глянул в небо, глаза малы, лицо сморщено, словно вступил он на миг в сокровенную беседу с самим солнцем.
– Вам надо ее навестить.
– Не уверен.
– Надо.
Я предоставил этому заявлению быть – оголенным, грудь коромыслом, ноги попирают землю, большие пальцы заткнуты за подкладку жилета, как у Батта, – а когда ответа не поступило, я продолжил напирать.
– Надо. Только это и надо. А иначе как? Вы приехали в эту даль, просто чтоб спеть на улице у нее под окнами? – Жалею о презрительности. Ядовитый это грех гордецов. К лицу лишь Батту. – Вы боитесь ее?
Мы добрались к вершине холма, там кто-то из килкеннских девушек запускал на шпагате самопального белого воздушного змея – простынку, все выше, форшлагом; простоту и красоту его не упустил я, он до сих пор парит у меня перед мысленным взором.
Глядел на него и Кристи.
– Покаяние нетрудно на словах, а не на деле, – молвил он.
Мы прошли еще немного к вершине.
– Вам надо ее навестить.
Я посмотрел на него, и, как обычно бывает, когда ждешь чего-то, я осознал, что оно уже случилось. Он утратил веру.
– Не хочу ранить ее еще сильнее, чем уже ранил.
– Но она знает, что вы здесь. – И, поскольку в конце никак не удержаться, чтоб не раскрыть карты, я добавил: – Она мне сказала.
Заимствуя последнюю страницу Баттовой практики, коя наказывала всегда оставлять последнее слово за собой, стремительно запрыгнул я на велосипед, оттолкнулся, и дорога под горку повлекла меня прочь от консеквитуров[84], как говорит Феликс Пилкингтон.
Когда добрались мы к Кирку, у свежевыкопанной ямы на поле перед домом собрался кворум, облаченный в одни рубашки. Кирково поле – почти сплошь камни, столб лежал на земле рядом с ямой, а мужчины оценивали, достаточно ли камней извлечено, чтобы предпринять третью попытку тот столб установить. Когда подкатились мы с Кристи, наше появление сочли благоприятным, и мы сделали то, что делают все мужчины – подошли поглядеть в яму, кивая с поджатыми губами, тем самым изображая из себя знатоков. Две длинные веревки вели по траве к нервной серой лошади, ожидавшей рядом с Кирком. Третью попытку зарядил бригадир, хлопнув в ладоши. Кристи сбросил пиджак, и, поскольку в мужских компаниях существуют тайные непререкаемые законы, я поступил так же, и мы встроились к остальным, чтобы поднять столб.
С отрывистым Кирковым но! но! и под ударами ивовой хворостины лошадь напружилась. Опустив голову и уперев руки в липкую запотелость креозота, я не видел ничего и слышал лишь, как крякают от натуги, слышал давай-давай бригадира и пошло-пошло-мужики, когда бревно воткнулось в яму и вознеслось, подобно исполинской игле, к солнцу. Чудесно. Я ощутил прилив радости, простой, первородный и абсолютный восторг физической победы над тяготами земли, биенье сердца столь спешное, что передалось оно мгновенно по рукам каждого здесь в кровь и мозг одновременно, – пока столб подымался под углом с девяти часов на десять, давай-давай, с усилием, нарастающим сверх той точки, где никакое усиление, кажется, невозможно и все ж дается. И из-за этого прилива, из-за того, что отдался я целиком нахлыву общего торжества, какого не переживал прежде, не услышал я, как веревка лопнула. Не поднял взгляда, не посмотрел туда, где встала на дыбы лошадь Кирка, когда обжигающий удар хворостиной оскорбил ее достоинство и бунт блеснул в темных глазах; не видел, как вскинулась она, развернулась, растворяя напряжение троса в тот же миг, когда осознала, что более не повелевают ею. Я не видел, как в неуместном, безнадежном моленье Кирк вскидывает руки, чтобы сделаться выше своей лошади, вставшей на дыбы. Я осознал лишь тревожные вопли и свои стиснутые челюсти как последнее отрицание того, что победа ускользает из рук.