Игла смерти - Валерий Георгиевич Шарапов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эпилог
Москва, улица Красноармейская – Варсонофьевский переулок, 5, больница НКВД
3 сентября 1945 года
Шатун с Хряпой возвращались на съемную хату, где проживали последний месяц. Хата представляла собой большую комнату с отдельным входом на торце двухэтажного мещанского дома. Место было спокойное, соседи тихие и нелюбопытные.
Сунув руки в карманы штанов, Колька Шаталов пинал пустую жестяную банку. Харитон таранил на плече авоську с бутылкой вина, буханкой хлеба и парочкой пузатых переспевших огурцов. Это было все, на что они могли рассчитывать в этот вечер. С некоторых пор корешам приходилось экономить.
Оба походили на святых мучеников, только что освободившихся из СЛОНа[46]. Рожи были кислые, потому как повод для радостной и беззаботной житухи две недели назад растворился, как утренний туман над Москвой-рекой. Не стало притона в Грохольском переулке. Смотрящего за ним Белугу где-то мучили на допросах. Авиатор словно провалился сквозь землю. А Лёва Северный вообще отправился в мир иной. Все дельце, так или иначе связанное с доставкой и продажей наркотического препарата, разбилось подобно китайской фарфоровой вазе и разлетелось на тысячи мелких осколков. Ни собрать, ни склеить. Даже Шатун, не говоря уж о Хряпе, не знал, что делать, где искать концы.
– Хоть в байданщики[47] подавайся! – проворчал Шаталов и со всей дури вмазал носком ботинка по консервной банке. Та со звоном и дребезгом поскакала по тротуару.
– Не, я в байданщики не пойду, – заупрямился Хряпа. – Я лучше в вертельщики[48] вернусь. Знаешь, как я шикарно вертел между Ольховской и Басманной?..
Шатун не слушал кореша. Замкнувшись в себе, он топал на хату и пытался разобраться в том, что произошло и как возвернуть былой фарт…
Последним сюрпризом, который окончательно поверг парней в шок и уныние, стал поход на Красноармейскую улицу. Когда посыпались неприятности, Шатун с Хряпой жаждали получить любую информацию. Смотались в Грохольский, но возле дома отиралась «мусорня» в штатском. Наведались по месту жительства Лёвы и Белуги, но их квартиры оказались опечатаны. Встретились с корешами, которые всегда держали связь с Лёвой, но и те разводили руками. Никто ничего толком не знал; все повторяли одно и то же: «Лёву взяли под красный галстук[49], а притон накрыли легавые». Шатун с Хряпой готовы были отдать последние бабки за то, чтобы узнать истинную причину катастрофы. Но причины никто не ведал. Друзья начали отчаиваться и вдруг вспомнили о недавно завербованном пловце Анатолии. Обрадовавшись, они помчались на Красноармейскую, где быстро отыскали одноэтажный деревянный барак.
Здесь все было так же, как и две недели назад. Вокруг почерневшего от времени строения по зарослям лебеды гонялась местная детвора. В тени на лавочке рядом с подъездом скучали те же сухонькие женщины почтенных лет. А чуть поодаль на пыльной площадке пожилой мужик без трех пальцев на правой ладони возился с советским мотоциклом «Л-300».
– Егор Иваныч? – припомнил имя-отчество механика Шаталов.
– Ну, – поднял тот взгляд от разобранного мотора.
– Анатолия давно видали?
– Какого Анатолия? – огорошил вопросом мужик.
– Который здесь живет, – кивнул Шаталов на барак.
А Хряпа торопливо подсказал:
– В восемнадцатой квартире.
– В восемнадцатой Зинаида проживает с двумя малыми детишками. А про Анатолия я знать не знаю. Ошиблись вы, ребятки, – пожал механик плечами и вернулся к работе.
Хряпа хотел было возмутиться и затеять спор, да Шатун поволок его дальше.
Похожая чертовщина приключилась и со старушками. У Шатуна была крепкая память, и вместо приветствия он назвал всех трех женщин по имени-отчеству:
– Марья Игнатьевна, Евдокия Ильинична, Акулина Матвеевна?
Те радостно закивали, поздоровались.
– Анатолий или Антонина Афанасьевна дома?
Старушки переглянулись.
– Это кто ж такие? – спросила одна.
Вторая, утерев уголки губ платочком, уточнила:
– Не ту ли вы Антонину разыскиваете, что перед войной от сердца преставилась?
Обескураженные Шатун с Хряпой вошли в дверь, над которой тонкой рейкой был обозначен год постройки – «1901». В темном коридоре стоял знакомый запах из смеси застарелой плесени, керосина и яблочного варенья. От входа в обе стороны уходили рукава сумрачных коридоров, в конце которых отсвечивали грязно-серым светом давно не мытые окна.
Повернув вправо, уверенно протопали до середины крыла и остановились у обитой мешковиной двери. На уровне глаз на выцветшей мешковине химическим карандашом был выведен номер 18.
Едва Шатун поднял руку, чтоб постучать, как из комнаты послышался детский плач и разгневанный голос молодой женщины. Стучать не стали. Зачем? Чтоб еще раз услышать, что никакая Антонина Афанасьевна здесь никогда не проживала?..
Не сговариваясь, кореша развернулись и поплелись к выходу. Остановившись на проезжей части, они на всякий случай поглядели в обе стороны Красноармейской улицы. Не ошиблись ли, случаем? Нет, ошибка исключалась – почерневший барак в обозримом пространстве имелся только один. Да и как было ошибиться с механиком, со старушками у подъезда, с кислым запахом внутри?..
Прооперированного после ножевых ранений Авиатора поместили в палату № 4 больницы НКВД по Варсонофьевскому переулку. Да-да, по иронии судьбы, Борька Гулько оказался в той же палате на втором этаже, где восстанавливался после ударной дозы препарата блатной корешок Иван Фарин по кличке Гармонист. Давно и благополучно оклемавшегося Фарина до окончания оперативного расследования перевели в одну из московских тюрем. А его тепленькое местечко на железной койке занял Авиатор с заштопанной и туго перевязанной спиной.
Обстановка в одноместной палате не изменилась: решетка на узком окне, отсутствие графина с водой на тумбочке и скучающий вооруженный сотрудник НКВД за дверью в коридоре. Разве что лежавшая рядом с кроватью старая газета позволяла предположить, что режим в этой больничке чуть помягче, чем в тюремном лазарете.
Авиатор мастерски исполнял роль. Он вообще по жизни был неплохим актером, а уж теперь, когда его сцапала уголовка, сам бог велел придумывать линию своего поведения и играть тяжелобольного. Чем он и занимался на протяжении последней недели. Действительно плохо ему было первые двое-трое суток после ранения на Ленинградском – в те дни и притворяться не приходилось. Он потерял много крови, испытывал жуткую слабость и часто проваливался в беспамятство. А потом вдруг понял: стоит закрыть глаза,