Брачные узы - Давид Фогель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, спасибо.
— Она ведь лежит в больнице Ротшильда?..
— Да, если угодно…
Перчик отчаялся втянуть Гордвайля в разговор и вернулся к своей газете. Ульрих же понял, что Гордвайль до крайности раздражен, и оставил его на время в покое. Помолчав, он сказал:
— Лоти была полчаса назад. Она еще зайдет, часов в шесть. Хотела тебя видеть.
Гордвайль промолчал. Равнодушно сделал глоток из чашечки, поставленной перед ним официантом. Через щель между задернутыми занавесками были видны проходившие мимо окна прохожие с раскрытыми зонтами: дождь, стало быть, еще не перестал. Бесконечная грусть овладела Гордвайлем. Да, слаб человек, думал он, вот, даже дождь, даже укус комара могут свести его с ума. Он перевел взгляд на Ульриха, словно пытаясь найти в нем сочувствие своему скрытому заключению. И, как всегда, увидел твердую ложбинку поперек подбородка, выражавшую у Ульриха наигранное спокойствие и сознание собственной значимости; черный галстук в белую полоску был образцово повязан и лежал точно посреди груди, словно невидимый гвоздь жестко удерживал его на месте. Вся эта инфантильная аккуратность внезапно показалась Гордвайлю смешной. И, словно в гротескном противостоянии, перед его глазами возникло искаженное гримасой страха лицо Франци Миттельдорфер. Сердце его сильно забилось.
— Она здесь долго была? — спросил он, словно желая отвлечь себя от этих мыслей.
— Нет, даже не присела. Только спросила о тебе и сказала, что вернется. Просила, чтобы ты подождал ее. Э-э, да вот и она! — кивнул он головой в сторону двери-вертушки, где в этот момент появилась Лоти Боденхайм.
Быстро стуча каблучками, она подошла к их столику и поискала взглядом место для зонтика, с которого стекала вода. Перчик принял у нее зонтик, поместил его под столом и галантно уступил ей свое место — воистину рыцарский поступок.
Гордвайль внимательно посмотрел на нее и нашел, что со времени их последней встречи она осунулась и побледнела, что почему-то растрогало его.
— Как поживаете, Гордвайль? Давно уже мы не виделись, — легкая улыбка тронула ее губы. — Если встречаться так редко, того и гляди перестанем узнавать друг друга.
— Ну, это нам не грозит, — ответил Гордвайль серьезно. — Во всем, что касается меня, по крайней мере.
— А как здоровье Теи? Долго ей еще оставаться в санатории?
Вопрос прозвучал глухо, словно сам по себе, но, будучи задан, заставил Лоти нервно комкать коричневую перчатку. (Гордвайль, стыдясь, скрывал правду, но друзья знали, из уст самой Теи, какова была истинная причина «болезни», из-за которой она была вынуждена оставаться в санатории.)
— Еще дней десять, я полагаю. Если все пойдет нормально…
Гордвайлю всегда неприятно было говорить о жене с другими, особенно же с Лоти, которая, как он знал, недолюбливала Тею.
А Лоти продолжала против своей воли:
— Я уже несколько раз собиралась ее навестить, но всегда что-нибудь мешает. То одно, то другое, а там и день прошел… А вы, Ульрих, — оборвала она себя с некоторым усилием, — сидите все в той же позиции, как я вас оставила час назад. Сколько времени вы проводите в кафе! Неужели вам не надоедает?
— Видите ли, сударыня, — промолвил Ульрих с улыбкой, — сидение в кафе есть своего рода защита перед неизбежностью действий, отравляющих нашу жизнь… Последняя ступень перед абсолютной нирваной учителя нашего Будды… В любом случае, есть в этом, как нам кажется и в чем мы, безусловно, заблуждаемся, возможность отложить все на потом, отодвинуть на неопределенно долгое время… Ведь мы же вечно должны завершить такие-то и такие-то дела в определенный срок… Влияние нашего утилитарного поколения, поколения физического труда и изощренной техники… Однако стоит зайти в кафе, и вроде бы сразу начинается праздник… И глазом не успеешь моргнуть, как все тяготы и заботы остаются позади! В чем-то это сродни всеобщей забастовке, при которой невыход на работу — долг и обязанность… Мне, видите ли, в работе претит ее необходимость. Вообще-то в работе, в любой работе, есть предпосылки для удовольствия, но, к несчастью, некие люди установили, что она есть нравственная обязанность… Первый встречный, будто он из сыскной полиции, тотчас задает тебе вопрос: чем изволите заниматься? какое ремесло у вас?… Мне бы хотелось достичь такого состояния, чтобы отвечать без стеснения и самообмана: «Я? Да я, сударь, ничем не занимаюсь! Абсолютно ничем!.. Я живу, поелику Господь вдохнул в меня душу живую, разве не так? Прочее же нам явно не было заповедано, и я, право, не знаю… В намеках и обиняках не разбираюсь… А посему — не обязан!.. Я живу, и уже этим сполна выполняю свой долг…» Это, понятно, не относится к тем несчастным, которые вынуждены зарабатывать себе на пропитание. Их можно только пожалеть. Я подразумеваю лишь тех, чьи потребности в любом случае удовлетворяются из иных источников и которые, тем не менее, чувствуют себя обязанными расплачиваться трудом, причем не столько даже за пищу, которую едят, сколько за малую толику воздуха, необходимого им для дыхания, видя в этом искупление права существовать… Этакие вечные должники!..
Лоти давно уже перестала слушать Ульриха, чьи речи не занимали ее совершенно. Все это время она не сводила глаз с Гордвайля, тот же сидел не поднимая взгляд от стола, словно захваченный какой-то глубокой мыслью. Наконец она сказала:
— Ульрих, вы говорите как передовица «Нойе Фрайе Прессе». Вам бы стоило все это записать, отослать в редакцию и получить гонорар.
— Но писать — это работа, сударыня! — ответил ей Ульрих, сводя все к шутке. Однако в глубине души он обиделся на ее слова. И, словно пытаясь уверить ее, что не затаил обиды, он протянул ей сигареты.
— Все явления так сложны, как, впрочем, и люди, даже самые простые из них, — сказал Гордвайль. — Нельзя подходить ко всему с одной и той же меркой.
Было неясно, относились ли эти его слова к высказываниям Ульриха или явились плодом каких-то собственных размышлений. Никто не отозвался. Вскоре Лоти заявила, что ей пора домой, и попросила Гордвайля проводить ее. Они расплатились и поднялись. Ульрих и Перчик вышли вместе с ними, попрощались и пошли в другую сторону.
Тем временем дождь перестал, но мокрая мостовая блестела, словно покрытая черным лаком. Какое-то время оба шли молча. Был час закрытия магазинов, и со всех сторон слышался оглушительный грохот опускавшихся жалюзи и решеток. Как по наитию, Гордвайль почувствовал, что Лоти грустна, почему-то она показалась ему в этот миг несчастной и беспомощной, и его затопила жалость к девушке. «Она тоже вовсе не счастлива, — подумал он. — Даже Лоти, и та тоже». Он сразу же поймал себя на этом «тоже» и загнал его куда-то поглубже. Было просто необходимо исключить себя из этого ряда и отнести «тоже» ко всем прочим созданиям, только не к себе самому… Он взял ее под руку.
— Днем я был в Штайнхофе, — мягко сказал он. — Навещал знакомую. Там ты внезапно осознаешь абсолютную бессмысленность и никчемность всего, что нас окружает в обычной жизни… Какой-то маленький, незаметный винтик ломается — и в тот же миг становится очевидной обнаженная суть явлений…