Голоса исчезают - музыка остаётся - Владимир Мощенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боже, как узнаваемо! Встретясь с одной гэбэшной наёмной тварью уже в Америке, АЯ спросил, сколько ей платят за работу, и получил в ответ плевок: «Много! Я богаче вас всех, мудрецы сионские!.. Думаете, уже развалилась крепость социализма? Рано радуетесь! В перестройке мы очистимся от еврейской грязи!.. Мы вам не простим попыток повернуть историю вспять!» Я сказал Васе: ты просто большой молодец, что и не собирался полемизировать, пускать в ход факты и логические рассуждения. Меня брало за душу то, что в романе всё время звучит какой-нибудь джазовый инструмент и страницы полны музыки, поэтической импровизации. Это и есть новый сладостный стиль, сказал я, стиль, утверждающийся в прикосновении к литературной сцене Флоренции XIII века, к чудесам двух юных Гидо – Гвиницелли и Кавальканти и такого же юного Данта.
– Значит, музыка не обрывается? – спросил (как бы с надеждой) В. П.
– Нет, ни в коем случае. Не обрывается.
– Пусть даже и насильственно?
– Именно так. Музыка – это любовь. Ты тысячу раз прав! Это послевоенный блюз, это звёздная соль и лунная яичница, это лимонно-грейпфрутовые аллеи, в которых живых легенд – не перечесть, и Грегори Пек (да-да, тот самый) скажет: «Я вижу, у вас серьёзная любовь, ребята»; это нелепо размахивающая махровыми крыльями тайна, пытающаяся присоединиться к клину гусей и тающая в сумерках.
– А почему, – говорит В. П., – в твоём голосе жуткая печаль?
(Спустя каких-то лет десять, 7 июля 2009 года, для интернет-портала «Стихи. ру» я написал: «Жаль, что Вася сам на себя накликал беду. История литературы не единожды предупреждала: строка мистична, не надо будить лиха, не надо предрекать себе гибель. Николай Гумилёв, например, накликал беду своим „Рабочим“: „Пуля, им отлитая, отыщет грудь мою, она пришла за мной. Упаду, смертельно затоскую“… Вот и Василий Аксёнов в „Новом сладостном стиле“ предсказал на исходе прошлого столетия, что произойдёт с ним».)
– А потому, – отвечаю я, – что печалью полны твои слова в завершающих главах.
Я обратил на это внимание в статье «Русско-американские горки жизни АЯ». Там сказано было: «Аксёнов доказывает, что пресловутое чеховское ружьё, которое висит на стене, совсем не обязательно должно выстрелить. Этому сюжетному ужу не дано пролезть в какую-нибудь щель романа. Да и зачем бы, если в финале появляется принадлежащее музею мумифицированное (в слое окаменевшего мёда) тело кожевника Зеева Кор-Бейта с обломком копья в левом подвздошье – двухтысячелетний Сашин двойник (в романном Саше Аксёнов видел самого себя), и АЯ, „трясясь, как от хлада могильного или от вулканического жара“, понимает: это лежит он сам, это его лицо. Зачем ружейный выстрел, если в ход идёт куда более сильнодействующее средство. Вначале Саше Корбаху показалось, что его подбросило куда-то вверх, на гигантскую высоту («оставшись там, он видел, как опадают вниз его бедные останки, и чувствовал немыслимую жалость к тем, кто уцелел»). А в музее… Нельзя без содрогания читать это: «Там внизу лежал он сам. Это было его собственное лёгкое и мускулистое тело, и даже ноготь большого пальца правой ступни был копией его собственного ногтя, когда-то названного археологическим. Самое же главное состояло в том, что у Зеева Кор-Бейта было лицо Александра Корбаха. Только лишь над левым углом нижней челюсти отслоился кусочек щеки и была видна кость, все остальные черты в точности повторяли лицо АЯ (…). Отплывая и приближаясь, маячила перед ним ошеломляющая маска шутовского хохота, точь-в-точь как та, что появлялась у него самого в моменты театрального восторга. Он и сам теперь отплывал и приближался, отплывал и приближался, это я, значит, это я сам тут и был, значит, это я сам тут и был в образе этого певца Саши Корбаха… И отплывал, и приближался, и отплывал».
И мы вслед за одной из героинь повторяем: «Боже, Боже мой! Сашка, это ты?» Несмотря на огромное количество мёда, вытекшего при землетрясении из древней амфоры, мы берём в толк, сколько горечи в сладостном стиле. Этим и замечателен лучший роман Василия Аксёнова. «Что-то – это ничто почти, телефон на закрытой почте. Почти – это всё…»
Но мне сегодня саксофонист Олег Сакмаров подарил свою запись: ты читаешь что-то такое, ложащееся под грустную музыку. На диске – весь этот вечер. Пусть ты и отплыл, но ты ПРИБЛИЗИЛСЯ.
И будешь становиться всё ближе.
Но не этим хочется закончить мне этот очерк. А вот чем – зарисовкой из жизни.
Он позвонил мне, когда стало темнеть, закапал дождик и запаутинили зарницы.
Звонок как нельзя был кстати. Я только что кончил читать его «Логово льва». В этом рассказе меня отчего-то смутили слова, относящиеся вовсе не к нему: «Острее других он понимал неокончательность реального мира, зыбкость его предметов и в поисках иной сути уходил дальше других».
Я безотчётно отнёс эти слова на его счёт. Не знаю – почему.
Вася был мне бесконечно дорог. Без всяких обиняков в «Рождённом в джазе» он написал: «Мощенко происходит от слова „мощь“; значит, на джазовый манер я могу называть его Mighty Vlad». Пусть перебор – всё равно греет сердце.
Он говорит:
– Привет. Маята знает, что ты ко мне присоединишься завтра.
– Как там она?
– Да ничего. Куксится. Плакала вот – в подушку…
– Из-за чего?
– Да мало ли из-за чего. Не может забыть гибель Ванечки и Алёны. Да и я ей, сам понимаешь, не всегда в радость[37].
Конечно, молчим минуту-другую. Потом Вася говорит:
– Маята сказала, что ты спрашивал меня днём.
– Спрашивал. Через месяц-другой буду у дочки в Испании, в Овьедо…
– Передавай ей привет. Овьедо, кстати, – это совсем рядом с Биаррицем. Давай приезжай вместе с ней на её «Форде».
– Это вдоль Бискайского залива?
– Конечно. Три-четыре часа езды. Никаких пробок, удобно. – И без всякого перехода предложил: – Ты утром бегаешь? Присоединяйся ко мне.
– Нет, я и в армии кроссов не любил. Ленюсь. И настроение – на нуле.
– Зря ленишься и киснешь. Приезжай часов в восемь на Котельническую. Здесь не так загазованно. Побежим вдвоём. Бесплатно даю уроки бега.