Марь - Алексей Воронков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Голова, однако, болит? – заметив, как страдает с похмелья ее муж, спросила Арина.
– Болит… – угрюмо буркнул Ерёма. – Видно, лишку вчера хватил… Но ведь надо было покойника-то уважить…
– А ты горячего супу поешь – сразу полегчает, – говорит Мотря. – Садись за стол – я сейчас только чашку возьму.
С этими словами она достала с посудной полки алюминиевую миску и, черпанув из кастрюли деревянным половником варева, наполнила ее до краев. Чертова женщина! Неужто забыла, что я не люблю жрать из мисок, поморщился Ерёма. Я ж обжигаюсь об это железо… Для чего ж тогда чэмэ, эти деревянные чашки? Чтобы они только глаза мозолили? Но вслух он ничего не сказал, только глянул с укором на Арину: дескать, а ты что молчишь? Или не видишь, как издеваются над твоим мужем?
– Ешь, – сказала Мотря, подавая ему горячее.
Ага, сама вон обожглась, глядя, как женщина дует на свои пальцы, ухмыльнулся Ерёма. Но делать нечего. Взяв в руки свою любимую деревянную ложку, которую ему еще дед когда-то вырезал из березы, он принялся хлебать. Юшка обжигала гортань, тяжело проваливаясь в желудок.
– А вот тебе, сынок, и лепешечка, – взяв с пылу-жару колобо, тут же подсуетилась старая Марфа Савельева. – Три штуки с собой тебе положу, а эту тут съешь.
Ерёма поморщился.
– Нет, мать, я только юшку выхлебаю… Иное сегодня в горло не идет, – произнес он.
В отличие от молодых, которые в разговоре путают русские слова с тунгусскими, мать говорит только на своем. Порой ее даже трудно бывает понять, потому как богат он – язык ее предков. Она и детей учила ему, но вот пошли они в школу и все забыли, потому как там преподавали только на русском. Вот и умирает потихоньку язык орочонов – одни старики только и говорят теперь на нем.
Был у них в здешней школе один учитель, который все пытался защищать родной язык, так его быстро на место поставили… Зачем, говорят, против течения плывешь? Есть, мол, один общенациональный язык – и достаточно. А он: да я, мол, ничего не имею против этого вашего общенационального, но я хочу, чтобы и свой родной мы не забывали. Но куда попрешь против силы? Есть школьная программа, сказали ему, вот и выполняй ее – и никакой самодеятельности.
Однажды этот учитель не выдержал, встал на лыжи – и в район. Там вытащил свой транспарант и встал возле дверей районо. А на том транспаранте страшные вещи были написаны: «Хочу учить детей родному языку!» Так его за это «хулиганство» из школы вытурили.
Короче, добили парня. В конце концов запил он, а потом и удавился от безысходности. И ведь никто даже разбираться не стал. Дескать, знакомое дело – пьет народ. Оттого и помирает. А почему пьет, зачем пьет – это никого не интересовало.
Выхлебав юшку, Ерёма встал из-за стола.
– А мясо?.. – проговорила Мотря. – Ведь столько мяса осталось – кто есть-то будет?
– Сами съедите, – буркнул охотник и пошел собираться в дорогу, в то время как женщины принялись набивать продуктами его походный хутакан.
Одевался он по привычке неторопливо. Надев теплые оленьи носки – чурчан, он затянул потуже гашник на меховых штанах, после чего влез в свои новые унты и основательно попрыгал в них, как бы пробуя на прочность. Постояв чуток в раздумье, заглянул за огок – там за печкой была вешалка – арги, где висели его походные вещи – силэкчик, что по-русски означает душегрейка, и унга – теплая шуба на оленьем меху. Натянув все это на себя, он нахлобучил на голову авун из собачьего меха, который подала ему Арина, а коколло – меховые рукавицы, что сушились у него на припечке, сунул за пазуху. Потом он подпоясался ремнем, повесив на него старые кожаные ножны с большим охотничьим ножом.
– Постой!.. На вот, возьми свой хутакан, – сказала мать, когда Ерёма уже готов был открыть входную дверь, которую он только накануне, решив подгоить избу к зиме, утеплил свежими шкурами. Всю жизнь она собирала своих мужчин в дорогу. Когда-то вот так же собирала отца, потом мужа. Глядишь, скоро и до внуков очередь дойдет.
Ерёма как-то по-доброму улыбнулся старухе, взял в руки приготовленный женщинами мешок с едой и вышел на морозный воздух. Потом он вернулся, снял со стены винтарь, с другой – свою старенькую двуствольную «тулку», вытащил из-под кровати рюкзачок, в котором у него хранились патроны, и все это потащил к саням. Женщины, накинув на себя теплые дошки, выскочили проводить его. Вслед за ними выскочили и дети. Так уж заведено в этом доме, чтоб всей родней провожать мужчин в дорогу. Вот так же и Ефима провожали, когда тот со стадом уходил на ягеля. И только нэкуна – младшего брата Ерёмы Степана – никто никуда не провожает. А зачем? Ведь не в тайгу идет – в школу, откуда он каждый вечер возвращается домой.
– Ну все, прощайте! – забравшись в сани и натягивая вожжу, говорит Ерёма.
– Когда вернешься-то? – спросила мать.
– Не знаю… – буркнул он.
– Не забудь, что не сегодня завтра Ефим придет со стадом, – напомнила ему Мотря. – А там и забой оленей начнется…
– Не забуду, – проговорил Ерёма, без которого никогда это дело не обходилось. Да что там – в такие дни весь поселок приходит к пастухам на помощь. Одним им не справиться. Ведь это тебе не чушку к празднику завалить – тут огромное стадо. Конечно, не все ороны пойдут под нож – только часть из них; остальные же останутся в стаде, чтобы продолжать род. Останутся лучшие суры – быки-производители, останутся стельные важенки и молодое поголовье – неблюи, лоншаки, сырицы. А кроме того, кладенные ездовые быки и добрые учаки – верховые олени.
– Ну давай!.. – махнула рукой мать.
– Эй-эй! Пошли! – ткнул палкой передового Ерёма. Он не любил в такие вот минуты долго рассусоливать, тем более распускать слюни. Таким был и его дед, таким был отец. Умчатся в тайгу – даже жену родную с детишками не обнимут да не поцелуют на прощание. Сдержанные они все Савельевы эти, закрытые в своих чувствах. Бабаями таких в народе зовут, но это только на первый взгляд. Ведь никто не знал, что чувствовал Ерёма, когда его четверка ездовых рванула вперед, подняв за собой клубы снега, в которых скрылись родные ему лица. Никто не знал, кроме него самого. – Имат! Соги имат! Шибко!.. Еще шибче!.. Киш! Киш!
…Размеренный рокот моторов. Машины одна за другой идут на небольшой высоте, подрагивая могучими телами. Вокруг до самого горизонта чернеет тайга, которую то тут, то там прорезают серебряные нити рек и ручьев. Дикая пустынь. И ни единого живого уголка внизу. Даже страшно становится от одной только мысли, что тебе придется жить в этом безлюдье. Во всяком случае, Грачевский был не в восторге. Он неотрывно и с тревогой глядел в иллюминатор, пытаясь отыскать среди этого холодного безмолвия что-то похожее на жизнь.
Да куда ж мы летим? – все больше и больше теряя терпение, с тревогой думал он. Уж не к Ледовитому ли океану их решили забросить? Но ведь вроде говорили, что магистраль дойдет только до Южной Якутии… Это потом она пойдет дальше. Но тогда ее, скорее всего, уже будут строить иные поколения. Почему же тогда они так долго летят? Или Володьке это только так кажется?