Гуд бай, Берлин! - Вольфганг Херрндорф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чика в зале не было. Он вошел в сопровождении сотрудника интерната минуту спустя. Мы с Чиком крепко обнялись – против этого никто не возражал. Но поговорить нам не дали, судья сразу начал задавать вопросы. Он спросил у меня имя, адрес и все такое, а потом то же самое у Чика. После этого судья стал задавать те же вопросы, на которые мы уже отвечали полицейским. Зачем – не знаю, он ведь все ответы уже знал из протоколов, и «обстоятельства дела», как он выражался, были более-менее ясны. Я просто еще раз рассказал все, практически как было, так же, как раньше рассказывал полицейским – ну, все, кроме нескольких мелких деталей. Кроме того, что я в больнице зарегистрировал Чика под именем Андре Лангина, и прочей ерунды. Такую мелочь вполне можно было опустить, это все равно никого не волновало. Что в первую очередь интересовало судью, так это когда мы впервые взяли машину, где мы ездили и почему мы это сделали. Это был единственный сложный вопрос – почему? Ответа уже пытались добиться полицейские, а теперь судья хотел еще раз услышать точную причину, а я действительно не знал, что сказать. К счастью, тут он сам стал предлагать нам варианты ответа. Может, например, мы сделали это ради развлечения? Ради развлечения. Ну да, ради развлечения – самое правдоподобное, хотя сам для себя я бы не так это сформулировал. Но не мог же я сказать судье, что мне хотелось поехать в Валахию. Не знаю. Я как-то не был уверен, что судью заинтересует история с Татьяной Козик. Как я нарисовал для нее портрет Бейонсе, как ужасно боялся показаться ей жутко скучным, и как мне захотелось хотя бы раз в жизни не быть трусом. Поэтому я сказал, что «ради развлечения» – это примерно правильно.
А вот сейчас я сообразил, что в одном месте все-таки соврал. Из-за речетерапевтши. Мне не хотелось, чтобы у нее из-за нас были какие-то проблемы, она ведь была с нами жутко мила. Так что я вообще не стал упоминать о ней и ее огнетушителе. Я рассказал судье ровно то, что уже говорил полицейским, а именно: что ногу Чик сломал, когда «Нива» упала со склона и перевернулась около пяти раз, что после падения мы по полю доковыляли до больницы – и никакой речетерапевтши, ничего.
В общем-то, это была вполне нормальная версия, но уже когда я ее в первый раз преподнес полицейским, до меня вдруг дошло, что это, наверняка, провал. Чик-то расскажет полицейским этот эпизод совсем по-другому, если его спросят. А его спросят. Забавно, но вранье так и не открылось: у Чика мысль пошла тем же путем, что и у меня. Он тоже не хотел припутывать речетерапевтшу, а так как это был вполне очевидный вариант, Чик, как выяснилось на судебном заседании, на допросе выдал то же, что и я: ногу он сломал при падении машины, а в больницу доковыляли через поле пешком. Никто не заметил, что по логике так не могло быть. Ведь если вы где-то в пампасах, где раньше никогда не бывали, попадаете в аварию, и вокруг одни поля, а на горизонте пара деревьев и какое-то здание, откуда вам знать, что эта большая белая коробка, к которой мы якобы тут же устремились – именно больница?
Но, как я уже говорил, судью все равно гораздо больше интересовали другие вещи.
– Скажи, пожалуйста, кому именно из вас двоих пришла в голову идея отправиться в такое путешествие? – вопрос был адресован мне.
– Да русскому, конечно! Кому же еще?! – произнес вполголоса кто-то сзади. Мой отец, черт его дери.
– Это вопрос к обвиняемым! – сказал судья. – Если бы я хотел знать ваше мнение, я бы спросил у вас.
– Это была наша идея, – ответил я. – Наша общая.
– Чушь! – вклинился Чик.
– Мы просто хотели чуть-чуть покататься, – продолжал я. – Поехать в отпуск, как нормальные люди…
– Чушь! – снова сказал Чик.
– Тебе не давали слова, – оборвал судья. – Подожди, пока я тебя спрошу.
Он был просто железный, этот судья. Говорить можно было только, если тебе дадут слово. Ну и когда слово дали Чику, он тут же выдал, что ехать в Валахию была его идея и что он чуть ли не насильно затащил меня в машину. Он рассказал, откуда знал, как заводить машину без ключа, и добавил, что я даже не отличал тормоз от газа. Говорил он полную чушь. Я и сообщил судье, что это полная чушь. А судья сказал на этот раз мне, что мне слова не давали, и где-то на заднем плане послышался стон моего отца.
А потом, выспросив все о машине, судья перешел к самой худшей части – к разговору о нас. То есть тип из интерната подробно рассказал, в какой среде живет Чик. Этот дядька говорил о Чике так, будто его не было рядом, и заявил судье, что у Чика не семья, а последние отбросы общества – хотя и в других выражениях. А потом выступил тип из органов опеки, тот, что приходил к нам домой, и рассказал, что у меня невозможно богатая семья, но в последнее время мной совсем не занимались и совершенно запустили, а родители мои в последнее время тоже ведут себя как последние отбросы общества.
Когда огласили приговор, я вообще удивился, что меня решили не сажать пожизненно. Наоборот, приговора мягче выдумать нельзя: Чика оставляли в интернате, где он до сих пор и был, а меня решено было исправлять путем приобщения к общественно-полезному труду. Серьезно, судья так и сказал. Но, слава богу, он потом объяснил, что это означает. В моем случае имелось в виду, что я должен провести тридцать часов, вытирая задницы психам в дурдоме.
Потом нам еще часами читали нотации, но это, в общем-то, были вполне нормальные нотации. Не такие, как любит загонять мой отец или как в школе, а все такие вещи, что можно подумать, что вообще-то речь идет о жизни и смерти. Я все это очень внимательно слушал, потому что мне показалось, что судья этот не совсем сумасшедший. Наоборот. Он мне показался вполне разумным человеком. Фамилия его Бургмюллер, если это кого-то интересует.
Вот такое у меня было лето. А потом снова началась школа. На двери нашего класса вместо таблички «8 в» повесили табличку «9 в». Больше ничего особо не изменилось. Даже в классе все сидели, как раньше, только задняя парта пустовала. Чика не было.
Первый урок в первый день после летних каникул – Вагенбах. Я на минуту опоздал, но ради праздничка замечания он мне делать не стал. Я еще немного хромал, и царапины на лице и других местах были вполне заметны. Вагенбах только поднял бровь и повернулся к доске писать слово «Бисмарк».
«Гимназиста Чихачёва сегодня на занятиях не будет», – бросил Вагенбах между делом, а почему – он не знал, или просто не сказал. Думаю, не знал.
Я оглянулся на пустовавшее место Чика, и мне стало грустно. А потом посмотрел на Татьяну – она сидела с карандашом во рту, вся такая шоколадно-загорелая – и мне стало еще грустнее. Она слушала Вагнебаха, и по ней было не понять, повесила она мою Бейонсе на стенку в своей комнате или смяла рисунок и выкинула в помойку. Татьяна в то утро показалась мне такой красивой, что было страшно трудно не смотреть на нее все время. Но железным усилием воли я все-таки оторвал от нее глаза.
Я как раз изо всех сил старался хоть чуть-чуть заинтересоваться тем, что делал этот самый Бисмарк, когда Ганс положил мне на колено записку. Сначала я держал ее в кулаке, потому что Вагенбах смотрел как раз в мою сторону, а когда взглянул, кому ее надо передать, оказалось, что там написано «Майку». Я даже не мог припомнить, когда в последний раз получал от кого-нибудь записку. Ну, кроме таких, которые все получали: в них пишут «Не смотри вверх, на потолке следы от ботинок!» и прочую ерунду для пятиклашек.