Крик зеленого ленивца - Сэм Сэвидж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То именно жужжание, о каком идет речь, очень похоже на звук, который издавал мой прежний телевизор немного погодя после того, как его включишь. Я понимаю, вам это ровно ничего не скажет и не поможет, соответственно, при установлении диагноза, если, конечно, вы, случайно, не один из тех мужиков, которых Джолли тогда водила в дом, и не смотрели вместе с нею телевизор, хотя едва ли те мужики, по-моему, смотрели телевизор. Однако открытые мной следствия этой аналогии весьма, кажется, плодотворны, поскольку позволяют избавляться от шума в голове тем же самым способом, каким я избавлялся от шума в телевизоре. Собственно, когда я впервые обнаружил вышеуказанный шум в голове, с месяц назад примерно, я сразу вспомнил про тот книжный способ, и, к моему удивлению, он сработал как часы, по крайней мере сначала. Правда, в случае с телевизором облегчение бывало только временное. Промежутки без жужжания делались все короче и короче, и приходилось по нему колотить все более и более тяжелыми томами. Под конец, если я хотел смотреть свои программы, Джолли приходилось сидеть за телевизором и дубасить по нему Вебстером каждые несколько минут. Конечно, этот стук в сочетании с ее претензиями был чуть ли не хуже, чем жужжание, и в конце концов я сменил тот аппарат на новенький "Зенит".
А теперь я вам должен рассказать об одном невероятном совпадении. Стою я на той неделе в бакалейной лавке, в корзине роюсь, в которой держат помятые банки, и вдруг ко мне обращается крупная такая женщина, которая тоже копается рядом со мной. "Приветик!" — говорит с игривой, по-моему, улыбкой. Я, естественно, решаю, что она мне делает авансы, почему бы нет, мне и сейчас еще женщины делают авансы, но тут она меня представляет своему супругу, который стоит рядом. "Чарли, — говорит и тычет в меня пальцем, — это же тот мужик, который нам телевизор продал!" Тут только до меня дошло, кто она такая. Телевизор, о котором она упомянула, тот самый жужжащий аппарат. Стою, взял себя в руки, жду неприятностей со стороны Чарли, но вместо этого он говорит: "Самый лучший наш телевизор оказался. Брякай его об пол. Под дождем оставляй. Ничего говнюку не делается. Вот бы еще и в цвете такое делать научились". Можете себе представить мое изумление. "Значит, жужжание вас не смущает?" — я его спрашиваю. "Какое жужжание?" — он говорит. Тут только я вспомнил, что ни единым словом не помянул жужжание при продаже, и промямлил что-то, что, мол, погода, которую в последнее время мы наблюдаем, влияет на собственный мой аппарат. Конечно, под этим собственным аппаратом я подразумевал свою голову, хотя не собирался, натурально, обсуждать ее здесь, с ними, в бакалее, и погода тем более тут абсолютно ни при чем.
Шум этот, как я сказал, продолжается вот уже несколько месяцев. Но опухоли нет, по-моему. Проверяю ежедневно, поскольку знаю — это был бы дурной симптом. Конечно, я понимаю, не такой идиот, что, просто глядя в зеркало, нельзя определить, изменился у тебя размер головы или не изменился. Есть у меня шляпа, когда-то ее носил отец, на мне она сидит тютелька в тютельку, и я ее использую для измерений. Правда, в последнее время я начал сомневаться, не растянул ли я ее, снимая и надевая по нескольку раз на дню. И тогда опухоль могла остаться незамеченной. Я раз уже и доктора просил измерить мою голову, проверить, правильного ли она размера, соответствует ли размеру головы других людей с тем же, как у меня, размером тела, и он использовал громаднейший кронциркуль. А применение шляпы вам, наверно, кажется невероятно любительским подходом
Сейчас я вам пишу потому, что чувствую: дело идет к своему апогею. Позавчера ночью был я на Седьмой улице, шел домой из парка и остановился перед "Спортивными товарами для юных чемпионов" полюбоваться на витрину. Разная футбольная муть, знаете — фуфаечки, касочки и тому подобное, — на меня не произвела никакого впечатления. А шум усилился еще раньше, сразу, как я ушел из парка, и я костерил себя за то, что не захватил с собой книжку. Даже карманные издания обычно помогают, и я что-нибудь такое регулярно носил в кармане пиджака, пока он не прорвался. Попробовал ладонью — ни малейшего эффекта. Сам удивился, какой получился слабенький удар. И тут, видимо, вся эта футбольная экипировка навела меня на мысль об ударе головой. Конечно, мне бы всего на несколько шагов передвинуться, а там уже бетонная стена, но я к тому времени до того отчаялся, что из-за своего отчаяния стал биться головой прямо об витрину. И кажется, не так уж я и сильно бил, даже совсем не больно было, но на второй или на третий раз маленькая серебряная ниточка рассекла стекло слева внизу и прямо у меня на глазах взбежала к противоположному углу. И все это с жутким, сухим, режущим, рвущим звуком. Я повернулся и бросился бежать. И двух шагов не пробежал — все стекло бухнулось на тротуар. Два часа ночи, почти никого на улице, и в мертвой тишине треск разбитого стекла — просто оглушительный.
Знаю, случай с витриной не показателен в медицинском отношении, и привожу его просто для иллюстрации, чтобы объяснить наглядней, как достал меня этот шум. Когда обхватываю голову руками, а в последнее время я то и дело ее обхватываю руками, слышу, как она гудит. Может, причина тут самая простая, может, вообще полная ерунда и вы пропишете лечение. Я уж тут насчет йоги подумывал, да вот не знаю, полезно ли мне будет стоять вниз головой, особенно учитывая во всем этом, возможно, замешанную течь. Только вспомню про нее, и сразу мне представляется кошмарная картина, как отовсюду что-то вытекает.
Ваш автор в беде
Эндрю Уиттакер.
* * *
Милый Уилли,
Так ты и не удосужился ответить на мои предыдущие письма, но я, как видишь, не сдаюсь. Почти всю жизнь мне мешали мои идеи о собственном достоинстве, тщеславие по сути, и дикое желание нравиться. Однако, думаю, теперь все это позади, с этим покончено, иначе — неужели бы я себя заставил снова тебе писать, несмотря на твое равнодушие и пренебрежение, о каких свидетельствует полное отсутствие хотя бы одной какой-нибудь несчастной твоей открыточки? Считаю эту перемену в своем мировоззрении прорывом. Прорыв и благодать — вот что это такое. Бывало, сжимаюсь весь, едва себе представлю, как ты поднимаешь взгляд от очередного моего послания и говоришь кому-то, возможно целой аудитории студенток: "Послушайте-ка, девочки". И потом зачитываешь вслух несколько пассажей, выдернутых из моих писем наобум, тоненьким, жеманным голоском, и юные созданья закусывают губки, чтоб скрыть веселье, которое в них вызывает моя отчаянность в твоей кошмарной передаче. А едва себе представлю, как они наконец покатываются со смеху, горячая волна стыда мне заливает лицо и шею. Пишу тебе, чтобы ты знал — теперь это все неважно: я порылся в своей душе, ее, так сказать, распаковал, и ничего в ней нет.
Кстати о паковке-распаковке, не помню, писал ли тебе насчет моих коробок. Весь прошлый месяц я был дико занят — засовывал в эти коробки почти все свое имущество, какое можно считать личным, пусть и с натяжкой. Сперва запрятал только кое-какое барахло, именно в данный момент ненужное, но постепенно вошел во вкус. В конце концов я уложил все, кроме мебели, кое-каких чересчур громоздких агрегатов и перемены белья. Прикрывая и заклеивая каждую коробку, я испытывал едва заметную радость. Так, легкое волнение, не более того, но, заклеивая эти коробки одну за другой, подряд, я чувствовал иногда такое головокружение, что приходилось ложиться на пол, и потому я вынужден допустить, что эти приступы волнения, при всей их легкости, накапливаются где-то в организме и в один прекрасный день еще дадут о себе знать. Скоро коробок собралось много, очень много, и стало трудно передвигаться по гостиной, где я их почти все сложил. В каждый данный момент приходилось решать, нужен ли мне доступ к входной двери, к лестнице наверх или на кухню. И я понял, что слишком много времени убиваю на перемещение этих коробок, хотя сперва я с удовольствием передвигал их так и сяк, мне даже нравились мои эксперименты. Еще некоторое время мне нравилось возводить башни из коробок, до того высоченные, до того опасно шаткие, что можно было их обрушить, прыгая вверх-вниз в самых отдаленных частях дома, заходя даже на кухню. Но когда мне это надоело, а довольно скоро мне это надоело, я начал от этих коробок избавляться. Странная какая вещь: когда я только начал паковать эти коробки, я хотел убрать все лишнее, чтобы не путалось под ногами, так сказать. Мне и в голову не приходило, что далее придется постоянно избавляться от коробок. И однако, вскоре это избавление стало моей всепоглощающей задачей. Опасаясь, как бы чересчур большое количество коробок, выброшенных разом, не вызвало нареканий мусорщиков, тем более что в большинстве своем они, коробки то есть, набиты книгами и тяжеленные, мне пришлось осуществлять свой план постепенно, исподволь, можно сказать тайком, выбрасывая не больше восьми-девяти коробок за неделю. Мусор вывозится по четвергам. Благословенные мусорные дни! Спозаранок ставлю, бывало, у края тротуара столько коробок, на сколько расхрабрюсь. Потом иду наверх, сажусь у окна и жду грузовика. Каждая коробка снабжена наклеечкой с подробнейшим реестром содержимого, чтоб точно знать, какие именно погружены предметы. И что ни день повторялся этот легкий трепет — сказать "прости-прощай навек!" даже чему-то столь заурядному, как пара носков, тоже не комар начхал, — но час высшей радости пробил в тот день, когда все абсолютно мной написанное, вплоть до того момента, когда я начал паковаться несколько месяцев назад, все-все пустилось в путь. Блокноты, рукописи, наброски и заметы, крупная и мелкая писанина. Всего семь коробок. По остальным четырем коробкам, каким в то утро надлежало отправиться в дорогу, я нарочно понасовал самых малопочтенных предметов, чтоб не пятнать изысканную радость дня. Мусорщики были те же, что всегда: двое в перчатках, отбывшие тюремный срок. Когда мои коробки закинули на грузовик, я чуть в обморок не хлопнулся от радости. Я смотрел, как их прижала гидравлическая дробильня. Жалобно взвывая, она их перемешивала с чужим самым банальным хламом, мусором, старьем, отбросами, все вместе превращая в бурый шлак. Я об одном жалел — что невозможно самому туда забраться и наблюдать этот процесс изнутри.