Песни Петера Сьлядека - Генри Лайон Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С Ахиллом Морацци-младшим он не встретится.
Только купит, сам не зная зачем, новое издание «Искусства оружия» – в пяти книгах, иллюстрированное, переработанное и дополненное. Хозяин типографии Пинарченти, рассыпаясь в поклонах и втайне недоумевая по поводу покупки, пригласит клиента отобедать с семьей Пинарченти. И будет долго рассказывать о фехтовальщике Морацци-младшем: всегда сдержанном, вежливом, настоящем вельможе, избегающем пустых ссор и никогда не принимающем заказы на убийства. Печатник упомянет, что синьор Морацци также избегает любых споров, но тем неудачникам, кому довелось втравить маэстро Ахилла в словесную перепалку, потом долго приходилось лечить нервное расстройство, – ибо лицо маэстро в таких случаях делалось свинцово-белым, а ответные реплики жалили едва ли не острей его прославленной шпаги. В учебных же боях маэстро Ахилл был неизменно спокоен и бесстрастен. Правда, многие удивлялись: после схватки Морацци-младший иногда выказывал странную осведомленность о противнике, как если бы последний вместо ударов и защит выбалтывал маэстро всю подноготную своей жизни.
Еще Петер узнает, что Микеланджело Буонарроти к концу жизни все-таки вернулся к оставленному ремеслу скульптора. Неизвестно, чем сумел его соблазнить маэстро Ахилл, но в палаццо семьи Морацци, исполненная в мраморе, стоит последняя работа острого на язык льва.
Марс-Копьеносец с сыновьями: Павором-Ужасом и Паллором Бледным.
Баллада выбора
Разбейся о ветер,
Раскройся в ответе,
Стань самой бессмысленной
Шуткой на свете,
А те или эти,
Отцы или дети,
Вот здесь или где-то —
Неважно.
Дурными вестями,
Пустыми горстями
Тряси, как скелет на погосте —
Костями,
А встанем, не встанем,
Замерзнем, растаем,
Прочтем или перелистаем —
Неважно.
Простые, как правда,
Как грязь на Эль Прадо,
Как утро похмельное
После парада, —
Мы с вами, мы рядом,
По сотне раз кряду,
А рады нам или не рады —
Неважно.
Разбейся о ветер,
Раскройся в ответе,
Стань самой бессмысленной
Шуткой на свете,
Вкус хлеба – в поэте,
Боль неба – в поэте,
А пренебрегут иль заметят —
Неважно.
…IV указом совета Отцов-Основателей каждому младенцу, рожденному в пределах вольного города Гульденберга, будь он чадом бургомистра или незаконнорожденным отпрыском бродяжки, от щедрот казны отписать незамедлительно в беспошлинное владение пансион, достаточный для беспрепятственного достижения полного совершеннолетия и еще на три года сверх того; а ежели магистрат преступно промедлит в сем деле, так бить виновника плетьми у позорного столба в назидание…
Из «Хроник Якобса ван Фрее»
Монетка
на дне.
Мне?
Ниру Бобовай
У Петера болели пальцы, а в глотке поселился колючий еж.
– Играй!
Он играл.
– Пой!
Он пел.
А Юрген пил и плясал вторую неделю без просыпа. Маленький, сердитый, с птичьим хохолком на макушке, бывший стряпчий Хенингской ратуши, а теперь никто и звать никак, Юрген Маахлиб вколачивал каблуки в половицы, лил «Глухого егеря» в ликер бенедиктинцев, полезный от разлития флегмы, красную малагу – в золотую данцигскую водку, смешивал, взбалтывал, булькал, хлюпал, опрокидывал адскую смесь в пиво, темное, густое, с шапкой седой пены, – и хлестал кружку за кружкой, наливаясь граненым, хрустальным безумием. Там, где любой другой свалился бы под лавку, Юрген на эту лавку вскакивал и бил шапкой оземь; там, где портовый грузчик, дикий во хмелю, охнул бы и упал щекой в миску кислой капусты, Юрген кормил этой капустой всю харчевню задарма, и посмей кто отказаться! – пришлось бы пить страшную откупную чару, после которой чертов пьяница поминался трехъярусной бранью, и то лишь сутки спустя.
На лице маленького человека застыла, словно примерзла, брюзгливая гримаса: с ней он плясал, с ней пил, с ней проваливался в краткий тревожный сон, чтобы опять вынырнуть к буйству. «За что?» – спрашивало лицо или кто-то трезвый, больной, упрятанный за окаменелыми чертами, как честный обыватель, схваченный по облыжной клевете, за решеткой «Каземата Весельчаков».
Но ответ, сатана его дери, гулял совсем в другой харчевне.
А в «Звезду волхвов» ни ногой.
Сейчас Петер, привалясь к стене, торопливо глотал одно за другим сырые яйца, утоляя голод и пытаясь хоть как-то спасти измученное горло. Подогретый «Вестбальдер» с корицей уже не помогал. Конечно, можно было послать Юргена к монахам на покаяние, встать и выйти из харчевни на свободу, где дозволено молчать, пока не онемеешь, а пальцы мало-помалу забывают пытку долгой лютней. Увы, при ближайшем рассмотрении свобода оказывалась подлой обманкой, дармовым сыром в мышеловке. На дворе, вбитым в мерзлую землю колом, стоял ноябрь, умелый палач, только и дожидаясь, пока Сьлядек попадет к нему в стылые объятия. «Оставался бы в Венеции! – насмешливым бельканто зудел внутренний подлец-голос. – Тепло, сытно… гондолы плавают. Маэстро д’Аньоло, добрая душа, деньги сулил, работу, а ты, дурень!..» Дурень, соглашался Петер. Как есть дурень.
Даже яйцом подавился, от согласия.
Кашлял, кашлял, всего Юргена забрызгал. А тот и не заметил.
– «Кочевряку» давай!
Эта дьявольская «Кочевряка», плясовая школяров университета в Керпенесе и вообще сочинение Их Неподобия Люцифера, заказываемая мучителем сто раз на дню, достала больше всего. Аж в животе от нее, развеселой, яйца в пляс пустились. Лютня булькнула, горло всхлипнуло:
Кочевряка, кочевряй!
Сучьим раком кочевряй!
Хошь – в ад,
Хошь – в рай,
Небу зраком козыряй!
Под жаргон ученого ворья и драчунов-бакалавров, годных лишь на виселицу, под разбойничий свист тесаков, любимого оружия буршей, не считая латыни, под беззаконное веселье струн Юрген пошел долбить пол вприсядку. Еще в начале осени, когда обочина Хенингской окружной сверкнула первым дутым золотишком, а небо лгало доверчивым людям, обещая вечную лазурь вместо разверстых хлябей, этот запойный бражник был бюргером самых честных правил. Все законы доподлинно исполнял. Даже нудный «Устав об одежде»: кто имеет восемьдесят марок серебра состояния, тому носить камзол из доброго сукна, имеющему вдвое больше – поверх камзола еще и кафтан, а кто вчетверо скопил, тому – плащ, но без меховой подкладки… Служба, дом. Пиво по воскресеньям, супружеский долг по пятницам. Женушка, милая толстушка, как раз была на пятом месяце, когда старуха-цыганка убила ее мужа. Наповал, навылет. Сказав Юргену на рынке: