Гонец московский - Владислав Русанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– О чем на этот раз? – подмигнул Никита. Он относился к песенным упражнениям Вилкаса совершенно спокойно. Человек ко всему привыкает. Просто нужно относиться к пению без слуха и голоса, как к свисту ветра в верхушках деревьев, как к шуму дождевых капель, журчанию ручья. Избавиться невозможно, но можно не замечать. Тем более что от песен Волчка, как сразу окрестил Никита Вилкаса, была определенная польза. Стоило ему вытащить канклес из мешка, как купцы и охранники старались подогнать коней и перебраться в голову обоза. Туда же уезжал и рыцарь-крыжак. Никита вначале недоумевал – почему франк до сих пор не избавился от такого слуги, а потом пригляделся и понял, что склонность к пению – очень малый недостаток, который с лихвой перевешивается старательностью, честностью и трудолюбием литвина.
– О! Это чудесная песня. В ней девушка рассказывает, что солнце ушло за тучку, а ее милый скачет к ней из-за соснового бора. Прямо как мы сейчас! – улыбнулся, сверкнув крепкими здоровыми зубами, Вилкас.
Услышав его объяснение, Улан-мэрген разразился длинным ругательством по-татарски. Суть его высказывания сводилась к тому, что уважающий себя нукур не станет петь женскую песню, а кто поет – тот не совсем уважающий себя, просто совсем не уважающий… И так далее. Хорошо, что Вилкас понимал по-татарски лишь отдельные слова и связать их вместе не мог.
– Молчал бы уж! Баатур! Кто вчера по стойбищу мотался, как угорелый? – осадил Никита ордынца.
– Я мотался! Так мне искра за пазуху залетела. От костра!
– Что ж ты перед огнем душу раскрываешь? – заржал Вилкас.
Татарчонок махнул рукой – о чем, мол, с вами говорить, зубоскалы!
– А дальше? – спросил Никита у певца. Он уже пару дней подумывал – а не начать ли учить литовский язык? Занесет судьба под Вильно, глядишь, и пригодится.
– Дальше парень видит, что его милая теребит лён, и радуется! – Вилкас вновь рванул струны и заорал, безбожно искажая затейливую литовскую мелодию:
Padekdiev padekdiev, panele mano,
As tamstai padesiu rauti lineliu.
– Переводить надо?
– Не надо! – отмахнулся Никита. – Пой!
Neprasau neprasau, mielas berneli,
As viena nurausiu tevo linelius.
Крупная птица – похоже, глухарь – сорвалась с заснеженной ветки, напуганная звуками, исторгаемыми литвинской глоткой. Отчаянно захлопала крыльями и, прежде чем Улан-мэрген успел согнуть лук, скрылась в чаще.
– Наготове стрелы держать надо! – весело окликнул татарина Вилкас. – Думаешь, у меня часто получается песней дичь поднимать? Следующий раз беги к Буяну, пускай он тебе помогает! – И повернулся к Никите: – Так ты все понял из моей песни?
– Я понял, что тот молодец, что из-за лесу выезжал, зовет девушку приходить и ему лён потеребить, – усмехнулся парень. – Как стемнеет…
– Молодец! – восхитился Вилкас. – А она ему отвечает, чтобы он сам свой лён теребил. – И лукаво добавил: – Двумя руками!
– Слушай, Волчок, – прервал его радостные излияния Никита. – А с чего это ты к рыцарю-крыжаку в слуги нанялся? Неужто другого дела не нашел?
– Молодой был, глупый! – безмятежно откликнулся литвин. – Как ты сейчас…
«Можно подумать, ты старик! – слегка обиделся ученик Горазда. – На сколько ты там старше? Года на три или четыре? Тоже мне…»
– А брат Жоффрей через Крево проезжал, когда к Даниловичам направлялся, – продолжал литвин. – Его оруженосец съел чего-то… Они, франки, все животами слабые – ни пива толком выпить не могут, ни закусить по-настоящему!
– Погоди! – Никита заметил, что головные сани остановились, а Добрян и де Тиссэ скачут легким галопом по обочине, поднимая тучи снежной пыли.
– Гожу, – согласился Вилкас. – Никак случилось чего?
Он огладил рукоять висевшей на седле палицы. Это оружие литвин предпочитал любому другому. Утверждал, что отцы его и деды с дубинами не боялись выходить против тевтонцев. И побеждали частенько. От хорошего удара дубиной ни один панцирь не спасет.
– Сейчас расскажут, – ответил Никита и не ошибся.
Подскакавший первым рыцарь коротко бросил литвину:
– Шлем, щит, меч! Быстро!
Когда слуга, выполняя приказ, бодро порысил к ближайшим саням, франк повернулся к Никите. От волнения он слегка искажал русские слова, хотя, будучи в спокойном расположении духа, разговаривал отменно.
– Охранник волноваться. Запах… как это… дым. Нет. Гарь.
– Точно! – подтвердил подъехавший наконец-то Добрян. – Там деревня должна быть. Десяток домов. Раньше мы когда-никогда заезжали к ним – хлебца сменять на ножи или топоры.
– Может, печки топят? Мороз ведь… – встрял Улан-мэрген.
– Тьфу на тебя! Не лез бы, когда старшие совет держат! – отмахнулся от татарчонка, как от назойливой мухи, смолянин. – Я тебя возьму понюхать… – И пояснил для Никиты, которого зауважал, когда увидел, как парень с мечом упражняется: – Что ж, я печного духа от пожарища не отличу?
– Что делать будем? – быстро спросил брат Жоффрей.
– Поглядеть бы надобно… – будто извиняясь, проговорил Добрян. – Я своих оставлю с обозом – мало ли чего? А мы бы как раз и съездили…
Никита прислушался – не шевельнется ли домовой в лапте? Дедушко наотрез отказался оставаться в Москве, хоть в княжеских хоромах, хоть на подворье кожемяки Прохора. Явился ночью во сне и пригрозил, что все равно не отстанет. Некуда, мол, ему деваться – во всех домах свои домовые имеются, никто чужака-приблуду принимать не захочет. Вот если Никита вдруг свой собственный дом захочет построить, тогда – да, тогда – конечно. Завсегда рад. А так ему и в лапте хорошо.
Уж уговаривал парень домовика и так, и эдак… Объяснял, что жизнь дорожная не для него, что покормить не всегда получится, что его, то бишь хозяина, убить могут – с кем домовой останется? Да и дорога предстоит в края чужедальние. Там поди своих – и добрых, и злых, и всяких-разных – духов хватает. Но домовой уперся – ни в какую! Обещал харчей много не переводить, не докучать, да, кроме всего прочего, приглядывать за Никитой, чтобы в беду не попал. «А то, человечишко, ты доверчивый да простой, как кочедык[88]… Тот раз, на дороге, не успел дедушко вовремя шепнуть, и сразу вляпался. Хорошо, татарчонок следом ехал – не дал пропасть душе христианской. А татарчонок, он хороший, и к тебе с открытым сердцем. Ты, Никитша, слушай дедушку – дедушко плохого не пожелает, дедушко помнит, как ты его привечал, как свез от заброшенной землянки, от потухшего очага».
Парень опешил от такого напора, попытался спорить, но уже без былого убеждения, тем более что на всякий его довод домовой находил единственно верный и убедительный ответ.
Так что Никита махнул рукой и согласился путешествовать с лаптем за пазухой. Только спросил домового – не будет ли ему докучать соседство с ладанкой Александра Невского? «Отчего же не будет? Будет! – был ответ. – Только самую малость. Мне ж икона Егория Победоносца, что Горазд в красном углу держал, не мешала. Я – русский дух, а не какой-то там лепрехун… тьфу ты, ну ты… не выговоришь кличку заморскую… окаянный. И князь Александр – русский. Если бы не он, грудью вставший супротив свеев и немцев „чернокрестных“, может быть, люди русские сейчас бы по ропатам[89]молились? А русский русскому вреда не причинит!»