Леонид Андреев - Наталья Скороход
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо сказать, что оба события были звеньями одной цепи — зимой 1902 года противостояние власти и — как сказали бы теперь — «несогласных» достигло в Петербурге и Москве определенного накала. «Тюрьмы и части переполнены. Обыскивают, хватают, возят и перевозить не могут, — так видел московскую ситуацию наш жених из своего окна. — Мера вещей утеряна. Анархия в самом воздухе. И все эти аресты создают одно — страшное возбуждение». 9 февраля в Москве полиция разгоняла студенческие выступления: «Была сходка — немногочисленная. К ней потом примкнула толпа — неорганизованная… хватали правого и виноватого и волокли в манеж»[191]. Павел же — по чистой случайности оказался рядом и — был захвачен вместе с толпою, а через несколько часов угодил в арестантский дом. Даже сегодня, хотя это и вопиющее беззаконие, арестованный за участие в уличных «беспорядках» в Москве частенько не может сделать звонок своим родным, чтобы сообщить, где он находится. Что ж говорить о положении задержанного студента тогда — в 1902 году? Два дня — 9 и 10 февраля — семья находилась в неведении. «Плохая, брат, свадьба, — писал Андреев Горькому 10 февраля. — Вчера пропал без вести мой брат (художник). Вероятно, сидит в Бутырках. Маменька моя воет. А и отложить свадьбу нельзя. Съехались со всех концов родственники, старики и старухи»[192]. Только 11 февраля брат дал о себе знать, и хотя вскоре его отпустили, на саму свадьбу он, увы, опоздал.
Предполагалось, что именно Павел будет шафером, его заменил следующий по старшинству брат — Всеволод. На роль посаженого отца Андреев пригласил своего — уже к тому времени хорошего знакомого — московского писателя Николая Дмитриевича Телешова — вдохновителя и организатора московских «Сред», где Андреев стал уже «своим человечком». «И вот однажды, — вспоминал Телешов, — я нашел у себя на столе следующее письмо, оригинальное по тону, в котором чувствовалась радость счастливого человека: „Милый друг! Будь моим отцом! Будь моим посаженым отцом! Свадьба моя 10-го (через три дня), в воскресенье. Посторонних никого, одни родственники — попросту. Будь моим отцом! Я прошу тебя: будь моим отцом! Если таковым быть окончательно не можешь, то приезжай в качестве друга. Доставь мне радость, приезжай. И еще прошу тебя: будь моим отцом. Будь моим отцом!“ И отцом его я был… Эта роль была не из трудных. За торжественным чайным столом, когда приехали „молодые“, мать Андреева и я возглавляли присутствующих. К нам обращались за разрешением приветствий, пили за наше здоровье, и вообще это было какое-то шутливое и очень веселое председательство»[193].
Как раз незадолго до этого в «Курьере» появилась знаменитая андреевская «Стена», и многих читателей ужасала там именно сцена свадьбы двух прокаженных: «И они женились. И на миг все лица обернулись к ним, и широкий, раскатистый хохот потряс здоровые тела: так они были смешны, любезничая друг с другом. Смеялся и я, прокаженный; ведь глупо жениться, когда ты так некрасив и болен. — Дурак, — сказал я насмешливо. — Что ты будешь с ней делать? Прокаженный напыщенно улыбнулся и ответил: — Мы будем торговать камнями, которые падают со стены. — А дети? — А детей мы будем убивать» — так женится герой Леонида Андреева. А вот как — сам автор «Стены»: «Свадебный вечер был… очень веселый и простой. Леонид Николаевич был как-то внутренне радостен и необыкновенно покорен. Что ему говорили, то он и выполнял без возражения, — что называется — без оглядки, с удовольствием. Были и танцы. Андреева заблаговременно научили танцевать, и он танцевал вальс, польку и кадриль», — рассказывал Телешов в «Записках писателя». Не пройдет и пяти лет, как «тупая полька» из «Жизни человека» — которую, по словам Осипа Мандельштама, будут «бренчать в каждом доме», станет для Леонида Николаевича злой насмешкой над прошлым, а женитьба прокаженного из «Стены» — покажется невольным пророчеством, но теперь — «вальс, полька и кадриль» продолжались: Андреевы отправились в свадебное путешествие, сбежав от московской зимы в крымскую весну.
Они побывали в Одессе, где, по воспоминаниям Бунина, «Леонид много острил, был в это время очень весело возбужден»[194], проплыли на пароходе до Севастополя и далее — в Ялту. Жили они у Горького — в Олеизе (более знакомое читателю название этого места — Мисхор). Здесь — на даче Нюра — у подножия Ай-Петри среди «кипарисов, лавров и магнолий» с 1901 года проживал высланный из Нижнего Новгорода Горький; южный климат, кроме того, был необходим Алексею Максимовичу, так как незадолго до этого у него был обнаружен туберкулез. Фактически Крым стал для Горького своеобразным «перевалочным пунктом», перед его отъездом в Италию. В Ялте Андреевы побывали и в доме у Чехова; Антон Павлович, уже читавший и успевший оценить прозу Андреева, подарил ему свою фотографию с надписью: «Леониду Николаевичу Андрееву на добрую память от ялтинского отшельника. А. Чехов. 18 марта 1902 года». В Ялте же Леонид подружился с марксистски настроенным журналистом и начинающим писателем Викентием Вересаевым, это знакомство переросло потом в своеобразную дружбу. Кстати, Вересаев приводит любопытный пример из быта молодоженов: «Мы ездили большой компанией в Байдарскую долину, в деревню Скели… Ночью, при свете фонарей, ловили в горной речке форелей. Утром, в тени грецких орешников, пили чай. Растирали в руках листья орешника и нюхали. Андреев сказал: — Совершенно пахнут йодом! — Ну, йодом! — Вы со мной на этот счет не спорьте. Я запах йода отлично знаю. Жена меня каждый день на ночь мажет йодом то тут, то там. — От каких болезней? — От всяких. — И что же, помогает? Андреев помолчал. — Семейному счастью помогает»[195].
Вернувшись в Москву, Андреев поселился отдельно с женой и матерью. Его сестры — Зинаида и Римма — как будто сговорившись — тоже обзавелись собственными «домами», братья — выросли, и таким образом дружная и большая семья разделилась, но конечно же Леонид по-прежнему опекал всех, особенно — младшего брата — Андрея, мечтая, что тот непременно станет поэтом.
О бытовании Андреева в Москве в ту самую, счастливую для него, жизненную пору вспоминал, как он окрестил сам себя, «его сын во литературе», тоже орловец, тогда начинающий, в будущем — известный русский прозаик Борис Зайцев: «…как порядочный писатель русский, он вставал поздно; как москвич — бесконечно распивал чаи, наливал на блюдечко, дул, пил со вкусом; к приходившему относился с великим дружелюбием. Говорили о Боге, смерти, о литературе, революции, войне, о чем угодно. Куря, шагая из угла в угол, туша и зажигая новые папиросы, Андреев долго, с жаром ораторствовал. В три Андреев обедал, а потом ложился спать — черта не европейская, как и во всем, был он весьма далек от европейца. (Носил поддевку, а позднее ходил в бархатной куртке. Среди „передовых“ писателей была у нас тогда мода одеваться безобразно, дабы видом своим отрицать буржуазность.) Проснувшись вечером, часов в восемь, опять пил крепкий чай, накуривался и садился на всю ночь писать. Тут он разогревался; голова накалялась и легко, непроизвольно родила образы страшные, иногда чудовищные. Писание было для него опьянением, очень сильным… Он погружался в бред, в мечты; и это лучше выходило, чем действительность»[196]. Постепенно Шурочка стала делить с мужем его ночные бдения — «бред и мечты», позже Вересаев рассказывал, что она не ложилась спать, пока он не прочитывал ей всего написанного. Мало-помалу Александра Михайловна искренно полюбила непростой андреевский дар и стала прекрасной «писательской женой»: «…было у нее огромное интуитивное понимание того, что хочет и может дать ее муж-художник, и в этом отношении она была живым воплощением его художественной совести»[197]. Сам муж-художник закончил «Мысль», отбивался от критики по поводу включенных во второе издание сборника «Бездны» и «Стены», задумывал «Жизнь Василия Фивейского», писал фельетоны в «Курьер».