Кадын - Ирина Богатырева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И люди отозвались глухим хором:
– Согдай, дочь Атиссы.
– Кто за ней? – спросил отец, и люди откликнулись:
– Талай, сын Осварая.
– Кто пришел третьим?
– Ануй, сын Свирга, царь, – сказали все.
– Я не вижу оснований не верить вам, люди, – сказал на это отец. – Если не верит вам Ануй, пусть скажет, какова причина.
– Талай хотел победы деве, – сказал тогда Ануй, – но не этой, а твоей дочери, царь. Все знали то, когда готовил он ее к скачкам. Но лошадь Ал-Аштары сбила шаг, и тогда он уступил сестре. Это нечестно, царь. Пусть Талай считается первым, но не Согдай.
И тогда отец спросил Талая, верно ли это, правда ли, что он был готов уступить кому-то, а не честно вести игру. Талай ответил: нет. И сказал, что желал мне победы как своей ученице, но, раз лошадь сестры оказалась легче, в том счастье сестры. Так он ответил моему отцу, я не была при этом, люди рассказывали.
И отец сказал Аную:
– Я вижу, ты имеешь что-то в сердце против этой девы. Победа любого другого была бы милее тебе, чем ее. У меня нет оснований не верить людям: победа за Согдай. Но я не хочу оставлять розными сердца вас троих, долго еще кочевать вам в одном стане. Поэтому пусть вас судит Бело-Синий. Становитесь на ровную дорогу и идите три круга. Кто будет первым, тот прав.
– Я не ищу победы, царь, – сказал Талай на это. – Позволь мне уйти.
– Нет, – ответил отец. – Бело-Синий связал вас троих в один узел. Скачите вместе, и пусть будет ясно решение Бело-Синего.
И они втроем вернулись на ровную дорогу и поскакали снова. Талай и Согдай пришли вместе. Лошадь Ануя споткнулась на третьем круге, не донеся до конца, и он чуть не убился. Так рассудил Бело-Синий, и отец оставил победу за Согдай.
Я не видела этого. Другая забота тяготила меня в тот миг: Очи. Как хлынули люди к царю, оглянулась я – и увидела летящего к лесу всадника. По масти ли лошади или по посадке узнала Очи, но все во мне обмерло: я поняла, что она сделала выбор и уходит.
Что случилось со мной в тот миг, не описать. Все сомнения и раздумья, могу ли я вмешиваться в жизнь своих дев, влиять на их выбор, – все оставило меня тут же, и я испытала боль, будто умирает моя сестра. Мне показалось, я даже вскрикнула. Не задумываясь, бросилась к Учкту и помчалась за Очи следом.
Вот когда настоящие скачки для нас настали! Как умоляла я Учкту, как просила и понукала, плеткой ударила ее – и словно птица она летела, ни лености, ни спеси в ней не было. Чуяла она не хуже меня, что свершиться может дурное. Или же это я, как лошадь, как зверь чуяла, хотя умом и не понимала: что? Откуда страх во мне? Очи сама владеет своей жизнью, ее не остановить. Но об этом не думала я, летела вперед.
Те, куда там! Я поляной – Очи уже в поле, я полем – она холмами, я холмами – она уже скрылась в лесу. Пустилась и я в лес, на ровной дороге Учкту моя так сократила разрыв между нами, что красную накладку горита видела я отчетливо на бедре у Очи. Кричала ей – она не слышала или не хотела слышать.
Попав в лес, трудно было не умерить шага, но Учкту старалась. Гнедая куртка моей Очи все мелькали передо мной в голом прозрачном лесу. Снова я ей кричала – не обернулась она.
А потом скрылась. Был овраг, еще полный снега, был каменистый откос, где древние мшистые камни торчали из прелой листвы, точно лысые, пегие стариковские черепа. Все видела я ее, но вдруг – исчезла. Я продолжала скакать вперед, но не чуяла, куда свернула она. Лес этот я не знала. Где охотничий домик Зонара, не знала тоже. Может, совсем рядом тот кедрач, о котором он говорил. Думая так, ехала вперед, только все тише, тише и наконец остановилась. Спешилась. Стояла и слушала лес. Птица пиликала трель прямо над моей головой. Упрямо затрещал поодаль дятел. В ветвях зашумело, скатилось, застрекотало, потом порхнуло – белка сцепилась с сорокой. Учкту тяжело, потно дышала, вздувая бока. Все жило своей жизнью, а Очи рядом не было. Я села под дерево и заплакала.
И притупилось тогда сильнейшее предчувствие беды, оглушившее меня в первый миг. Всегда так: когда ясно, что уже ничего не изменишь, сердце становится холодным.
Когда истекли слезы, я стала утешать себя тем, что не все девы покинули меня. Потом вспомнила, что с закатом придут воины Луноликой, будут плясать свой танец, я хотела видеть его, а солнце уже клонилось, и воздух серел. Я вскочила на лошадь и шагом тронулась назад, предоставив Учкту самой находить дорогу.
Солнце почти закатилось, когда я въезжала в долину. Уже наградили победителей игр, уже прошла общая трапеза, когда на войлоках, длинных точно полы шуб великанов, ставят угощение посреди поляны. Люди разбредались к кострам. Я чуяла себя охотником, спустившимся с долгого зимовья: радостные лица, голоса, смех, музыка, тихое теплое счастье были сторонними, неясными мне. От костров как будто быстрее стемнело. Глаза у всех блистали, лица горели весной – а я была холодной. Все вдруг стало не родным, словно в чужой люд я пришла, чужое веселье видела и даже понимала умом, что оно – хорошо, но не могла разделить с людьми их радость.
И вот, когда я медленно проезжала по поляне, вереница огней потянулась из леса, а потом, как далекий гром, долетели до меня тяжелые, мрачные удары Белого бубна: умм, умм, умм. Все во мне обмерло: это шли на танец новой весны Луноликой матери девы.
Они шли из леса к центру поляны, и люди, заслышав бубен, бросили все, потянулись и скоро создали им живую дорогу, по которой, как блистающая огнями змея, потекло шествие дев. Он шли неспешно, в руках их горели факелы, одеты они были в длинные и широкие черные шубы, неподъемные черные шубы с высокими во́ротами, поднятыми до самых глаз. Точно каменные изваяния, одинаковые, широкоплечие, шли они. На головах их были высокие красные колпаки с узкими полями, такие же высокие, как парики, которые носят замужние женщины. Но девы Луноликой – вечные девы, и их красные колпаки – символ избранности между жен.
Они шли парами друг за другом, и ритмом бубнов поменьше и звоном сопровождали свои шаги. Две девы, начинающая и замыкающая, трубили в большие рога, и высокие, глубокие вздохи поражали долину. Но над всем этим гудел Белый бубен – огромный, гладкий до блеска и сам будто источающий свет. Его делали каждый год заново из шкуры яка, прошлогодней жертвы. Бубен везли на низкой тележке, он стоял, закрепленный в раме из прутьев, и две девы по очереди ударяли в него, рождая гул: гхум, бумм, думмм. Тележку вез черный козел с рогами, оплетенными красным войлоком, с золотыми ветвями на них – они качались при каждом шаге, точно крона дерева. Между рогов висело золотое солнце. Привыкший к празднику, козел ступал спокойно и гордо, и люди понимали: вот новая весна рождается из земли, как и Солнце-олень некогда из земли народился.
Девы медленно проходили поляну, и люди стягивались за ними в молчании. Вот достигли они жертвенного камня и выстроились месяцем, установив бубен в центре. На какой-то миг все застыло, и стало тихо, как долгой ночью, но вдруг обрушилось неистовой и громкой музыкой: казалось, загремели и загудели все инструменты, которые делал когда-либо наш люд. Но уже через миг из этого хаоса явился стройный и быстрый ритм, а с краев полумесяца ринулись две обнаженные девы с мечами наголо.